Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свои его бы поняли. Вот только Клеменс интуитивно берег от жадных ушей и глаз то робкое, странное, доселе никогда не встречавшееся, немного болезненное, но очень светлое чувство, которое поселилось у него в груди. Он бы очень удивился, если бы узнал, что это чувство называется любовью. В условиях недавно закончившейся войны и мучительно длящегося плена о любви он даже не думал.
Просто смотреть в глаза этой девочки, так похожие на озера, коих было много вокруг Лейпцига, обнимать ее за тонкую талию, греть замерзшие на морозе руки под ее пальто, робко касаясь вздымающейся от волнения вполне взрослой груди, в свою очередь, согревать ее ручки своим дыханием, а потом накрывать губами ее губы, мягкие, нежные, неумелые, податливые, было таким невозможным счастьем, что у Клеменса начинала кружиться голова. Сладко-сладко.
Они впервые увиделись, когда Надя принесла военнопленным, работающим на строительстве большого жилого дома, несколько краюх хлеба.
– Мама послала, – сказала она.
Клеменс тогда взял у нее этот хлеб, взглянул в распахнутые глазищи и пропал, только и смог, что пролепетать «спасибо» и попросить приходить еще. А она пришла, а потом снова и снова, и он не сразу уяснил, что она ходит к нему, а когда понял, то пропал.
Для чужих их встречи были преступлением. И расплата за него в первую очередь ждала именно Надежду.
– Я теперь «немецкая подстилка», – с горечью проговорила она, когда между ними случилось все, что бывает между мужчиной и женщиной. – Это так ужасно, что я никому не могу о тебе рассказать. Даже маме не могу, хотя она – самый близкий мне человек. И бабушке. И подругам. Меня никто не поймет.
– Я – враг, – горько сказал Клеменс и снова ее поцеловал, потому что находиться с Надеждой рядом и не целовать ее было невозможно. – Я пришел с мечом на вашу землю, и тот факт, что я не успел никого убить, никак меня не оправдывает.
– Они все просто не знают, какой ты, – тихонько ответила девушка. – Если бы они тебя знали, то ничего такого не говорили бы. И меня не осуждали бы.
– А ты знаешь, какой я?
Она засмеялась. Тоненько, звонко. Ее смех пролетел под перекрытиями здания, которое он строил и в котором они тихонечко встречались, когда работа заканчивалась. В недостроенном доме было холодно, но их это не останавливало. Их вообще ничего не останавливало, словно где-то в глубине души оба знали, что их счастье будет очень коротким, и уготованная разлука приближается, и они не в силах это изменить.
– Ты – хороший, – прошептала она и поцеловала его в ответ, словно бабочка коснулась губ своим крылом, пролетая мимо. – Ты очень хороший, Клеменс. И такой мой, что мне даже страшно. Никто и никогда не был настолько моим.
Они говорили по-немецки, которым Надежда владела довольно сносно. Ее бабушка, та самая, про которую она говорила с нежностью и печалью, была учительницей немецкого языка. А еще Надя учила его русскому, и он старался, легко схватывая основы и запоминая слова. Клеменс Фальк вообще был способным учеником и, будучи сыном врача, собирался поступать на медицинский факультет университета. Просто не успел.
Иногда он мечтал о том, что вернется домой и все-таки станет врачом, как погибший отец.
– Давай поженимся, – предложил он как-то Надежде во время одной из встреч. – Тогда ты сможешь поехать вместе со мной. Я покажу тебе свой город, он называется Лейпциг, он очень красивый, познакомлю с мамой и сестрами. Они иногда бывают невыносимыми, но очень добрые. Старшая, Урсула, получила похоронку на мужа еще в сорок втором. Теперь одна воспитывает дочек-близняшек. Ей тридцать пять, а им по четырнадцать. Наверное, совсем уже взрослые. Хелене тридцать. Когда началась война, она собиралась замуж, но не успела, потому что ее жениха забрали на фронт. Он тоже погиб, а она вот уже пять лет не может с этим смириться. Даже слышать не хочет, чтобы встречаться с кем-то еще. А младшая, Вилда, на три года младше меня. Она – твоя ровесница, так что я уверен, что вы подружитесь.
– Как же я уеду. – Надежда даже засмеялась от такого предположения. – У меня тут мама, папа, бабушка. И тоже младшая сестра. Ее зовут Лида, и ей всего семь лет. Лучше ты оставайся. Правда, у нас в прошлом году вышел Указ Президиума Верховного Совета СССР, запрещающий брак с иностранцами, но папа что-нибудь придумает. Я слышала, как он рассказывал маме, что в Череповце какая-то женщина вышла замуж за военнопленного. Правда, в нашем городе нет мединститута, но можно же и в другой город ухать. После того, как тебя освободят.
Ее детская наивность тронула Клеменса, он тоже громко рассмеялся.
– Ага. Так мне и дадут выучиться тут у вас на врача. Нет, даже если нам и позволят пожениться, то работать я смогу только на подсобных работах. И дело не в том, что мне придется проститься со своей мечтой лечить людей, просто ты такой жизни не заслуживаешь.
Оба замолчали, оглушенные невозможностью счастья.
Именно Надежда, ее тонкие веточки-ручки, ясные глаза, падающий ему на лицо шелк волос не давали Клеменсу в полной мере радоваться возможности скорого возвращения домой. Душа разрывалась надвое между тоской по родине, маме, сестрам, давней мечте и нынешним счастьем, которое дарили ему встречи с Надей.
Сегодня Клеменс впервые очутился у нее дома. День был особенно холодный. Жестокие морозы, неожиданные для февраля, заставили его задубеть еще по дороге на стройку. Ватник, выданный взамен давно истрепавшейся шинели, плохо согревал. Не спасал и поддетый под него тоже уже практически ветхий китель, встающий почти на тридцатиградусном морозе колом и неприятно царапающий кожу. Во время работы Клеменс так и не смог отогреться, хотя тяжелый физический труд и заставлял активно двигаться.
Прибежавшая к концу смены Надежда была одета в котиковую шубку и пуховый платок. При виде дрожащего возлюбленного, с красным носом и трясущимися губами, она горестно взмахнула руками.
– Ты так заболеешь. Знаешь что, пойдем к нам. Отогреешься, а еще я тебя покормлю. Бабушка сварила солянку. Это такой знаменитый русский суп. Я уверена, что ты его никогда не ел. Он очень вкусный, а главное – горячий. Это именно то, что тебе сейчас необходимо.
– Как это к вам? – не понял Клеменс. – Не надо, Надя (у него получалось «Надья»). Твои родители не поймут.
– А они ничего не узнают, – лукаво сообщила девушка. – Они вместе с бабушкой идут сегодня в театр. Начало через пятнадцать минут, так что они уже ушли. Пошли быстрее, и у нас будет часа полтора, которые мы можем быть уверены, что нам никто не помешает. Правда, дома Лида, но она никому ничего не скажет, если я ее попрошу.
Клеменс твердо знал, что идти к Наде домой нельзя. Это было неправильно. Могло случиться что угодно: отменят спектакль, станет плохо бабушке, и если родные Надежды вернутся раньше времени, случится непоправимое. Но он так замерз и проголодался, что тепло квартиры с протопленной печью, исходящий горячим паром неведомый суп под названием «солянка», а главное – возможность обнять Надежду на чистых белых простынях, где можно будет совсем-совсем раздеть ее, чтобы увидеть, запомнить, впитать в себя каждый сантиметр ее тела, манили тем искушением, которое молодой человек был не в силах преодолеть.
– Пойдем, – решился он наконец, заставив замолчать голос разума. – Если ты уверена, что это для тебя безопасно, то пойдем.
От возводимого, в том числе и его руками, здания до деревянного домика, половину которого занимала семья Надежды, идти не больше пяти минут. Клеменс точно это знал, потому что после каждого их свидания провожал ее до дома. Зимние ранние сумерки способствовали тому, чтобы эти прогулки оставались незаметными для чужого глаза, хотя уже сейчас он тосковал из-за того, что наступающая вскоре весна лишит их надежного прикрытия.
За неполных три года, что он находился здесь, Клеменс узнал, что такое знаменитые белые ночи, и до этого времени ему нравились весна и лето, когда не мерзнешь и наслаждаешься светом в окне. Было в этом что-то трогательное и очень романтичное. Но сейчас подбирающиеся к его счастью белые ночи казались неминуемым злом.
Отец Надежды был каким-то большим начальником, поэтому дом их располагался в самом центре города, практически напротив того самого театра, в который отправилась ее родня. Надя как-то сказала,