Шрифт:
Интервал:
Закладка:
что Вам достаточно слегка выставить Вашу ножку
изумительно обтянутую шелковым зеркалом
чулка,
чтобы все возражения рухнули,
как подпиленная Эйфелева башня.
И поэтому Вы предоставляете
гениально-высохшим математикам
ломать себе голову над теорией вероятностей,
помня,
что вероятность – это
плохо скрытая действительность,
и что Ваши вероятности
слишком непросто найти.
Точно так же, рассыпая перед каждым,
еще не совсем развалившимся мужчиной
ослепительно-звонкие
улыбки,
Вы позволяете догадываться,
что за восхитительной грацией,
с какой это делается,
скрывается не менее восхитительное
равнодушие.
И немного,
право, совсем немного
отделяет Вас от леди Годивы,
той, что была слишком женственной,
чтобы обнажить свою красоту,
и слишком женщиной,
чтобы не прикрыть эту красоту
другой:
та, оставив стыд,
в складках скинутого платья
освободила целый город,
Вы же
тем самым
пленили бы его.
Жестким пером
«Брови сжаты…»
Брови сжаты.
Губы стянуты цепью сарказмов.
Какой прикажете сделать взгляд?
Замшевый. Тусклый. Презрительный.
Очень высокий воротник,
торжественный и скучный, как поцелуй аббата.
Остальное все – цвета июльской полуночи.
Ужасно просто:
загнать жизнь в костюм,
думать только о декоративности жеста,
чувствовать только красками.
А потом, когда в душ вместо соловьиной мякоти
для Вас расцветут иглы кактуса,
взять за холеную руку Ее.
Ахиллесову пяту души.
Змееныша и богиню.
Злейшую актрису мироздания.
Любовь.
Одеть в газовое ничто,
помня, что возможность наготы
волнует неизмеримо больше,
чем сама нагота.
И мы пойдем,
два величайших актера,
и в каждом кафе,
в каждом шикарном кабачке
мы будем разыгрывать нашу единственную,
дьявольски-божественную комедию –
жизнь.
Мы поразим зияющей лысиной стыда
даже шантанных див,
сипящих от излишка излишков,
и вас, очаровательных сектантов эротизма,
и вас, изуверов извращения.
О, я буду незабываем
с лицом моим,
циничным и белым, как белая краска,
с душой-цилиндром, вылощенным наглостью
и надевающимся, когда угодно.
О, я буду незабываем
С монологами моими о том,
что любовь – пренеприятный отросток сердца,
и что любить можно
только в серых перчатках.
Мы забудем все в игре,
и когда сонный гарсон вытолкнет нас
в сырую жижицу ночи –
мы не остановимся.
Исступленные гурманы актерства,
мы – два величайших актера –
друг перед другом будем грассировать,
жеманно играть в себя –
одинокие в душных тисках темноты,
фатоватые, гордые и –
немного жалкие.
«Серый туман заклеил Землю…»
Серый туман заклеил Землю.
Совсем некуда деться.
Я там –
опять какой-нибудь поэт,
с назойливым и неустанным надрывом воспевающий
голубенькие цветочки на платье
возлюбленной модистки,
напишет книгу
в свободное от продажи резиновых пальто
время.
И снова потекут на рынок
потоки дурно сделанных восторгов
и всхлипываний.
А те,
кому нечем заштопать прорехи серого дня,
набросятся с горящими от любопытства глазами
в надежде на что-нибудь неприличное:
и глупые краснолицые девушки
стиля Lottchen
которым делается дурно от счастья,
и вереницы красиво-усталых женщин,
растрачивающих безумные бездны страсти,
таящиеся под ресницами,
на дешевые духи
и болонок, –
и утомительно эстетничающие джентльмены
с плохо вычищенными ногтями.
Как все это знакомо и скучно,
точно перчатка,
ношенная месяц.
Куда же деться, о Господи?
«Когда стану совсем дрянью…»
Когда стану совсем дрянью,
огородным пугалом,
с нависшими лохмотьями скабрезных хихиканий,
бульварной лавочкой,
на которую кто хочет присаживается,
кумиром эфироманов, самоубийц и кокоток,
когда стану совсем дрянью –
Пришлю в замшевом футлярчике,
обитом серо-лиловым шелком,
сердце мое,
нарумяненное и подшитое,
как рваный ребенкин бибабо.
Ведь Вы женщина,
а женщины любят лаун-теннис жизнями.
Вы взглянете на заплатанное сердце,
и тень приятности пощекочет Вас небритыми усами
где-то около печени,
оттого, что именно Вы,
такая тоненькая и слабая,
столкнули в это пьяное орево меня,
олицетворение силы и мужества.
Может быть, из любопытства Вы пойдете
посмотреть на меня.
Окруженный влюбленными мальчиками,
бледнеющими от каждого жеста
их прелестного чудовища,
бледный, как вырезка о политике,
с губами кричащими, как вырезка об убийстве, –
я улыбнусь равнодушно и едко.
Скажу
что Шипр слишком сладок,
и походка,
точно из Вас вынули позвоночник.
Nature pas encore morte
Поменьше святого,
покорно прошу,
поменьше святого в разговоре с нами.
Все равно, мы,
теряющие чистоту на одиннадцатом году,
а невинность
несколько позже,
не годимся никому в божества.
Мы ведь, право, не знаем,
когда кусаем губы в досаде,
потому ли это делаем, что вычитали из книжек,
что так надо,
или потому,
что это само так делается.
Давно уже,
еще до пьяной истерики Бальмонта
и мистических ураганов Мережковского,
мы выкрасили души
в цвета циничной утонченности и безволия,
затем же, зачем кафешантанная дива
наводит тени порока на глуповатое лицо.
Потому что, в сущности, мы всего только
холодные и очень искренние
эгоисты,
будто бы увлекающиеся Бурлюками
и подобными им ряжеными ломаками,
но втайне предпочитающие
сильную драму в кинематографе
со многими оголениями и убийствами.
И поэтому,
судите сами, стоит ли разгадывать нас,
хромых и лысых сфинксов,
когда насморк или узкий воротничок
взволновывают нас неизмеримо больше,
чем двадцать мировых войн.
Право же, судари,
поменьше святого,
поменьше святого и белого!