Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец и два старших сына ползали по полу гостиной с мерной лентой, воссоздавая знаменитые сражения. Четко соблюдая последовательность событий, кавалерия, артиллерия и пехота перемещались ровно так, как это происходило в Ватерлоо и Мекленбурге, а чтобы воссоздать особенности рельефа местности, они умыкали книги из библиотеки матери: Мекленбургскую возвышенность образовал уложенный на полу популярный атлас мира Андре, рядом с которым умостились другие печатные издания, каждое последующее чуть тоньше предыдущего. Романы служили для заполнения пустот, а более тонкие отличия в рельефе местности обозначались при помощи сборников стихов или неразрезанных фолиантов, наконец-то пригодившихся хотя бы для этого. Оглушительные пушечные канонады раздавались и с Библии, и с первого издания эпилога Гёте к «Колоколу» Шиллера, а обращенных в бегство французских офицеров добивали саблями или захватывали в плен на «Германе и Доротее» того же автора.
Сотни оловянных солдатиков бились в гостиной, а отец и двое сыновей имитировали глухие пушечные выстрелы горловыми выкриками и размахиванием рук, но вершиной всего этого – или, с точки зрения Герхарда, низшей точкой – явилась покупка отцом маленького жестяного свистка: сидя под столом, он при помощи этого свистка пытался воспроизвести сигнал побудки австрийских войск.
Герхард же в это время корпел над своими рисунками, а позже над холстами.
Отец и сын смирились с тем, что им друг друга не понять; но как-то раз Герхард уселся на пол рядом с солдатиками и нарисовал картину, изображающую битву при Меце.
Отец, не интересовавшийся увлечением младшего сына, был удивлен.
Весьма удивлен.
Избранный ракурс – со стороны линии обороны противника – был единственным, с которого можно было писать исполненные решимости лица атакующих пруссаков, и кроме того, понимал капитан Шёнауэр, эта перспектива щадила чувства зрителя, которому не видно было крови, лившейся на поле битвы позади нападающих: картина показывала линию фронта, решающее мгновение битвы.
Мальчик создал небольшой шедевр. И – в той форме, в какой капитан Шёнауэр был в состоянии его оценить. Шлемы и пики воинов имели верные пропорции, никаких ляпов при изображении знаков отличия офицеров, и делали они на картине то, что и должны делать офицеры. Ребенок ничего не напутал с оружием: рукоять затвора на винтовке Дрейзе с той стороны, с какой надо; штыки нужной длины. Пусть не все удалось со светотенью, с перспективой и анатомией, но для капитана Шёнауэра главным было то, что художник отразил непоколебимый боевой дух пруссаков, в полной мере свойственный и самому капитану, и их благородную уверенность в том, что аморально целиться в людей, выступивших вперед из боевой цепи, в особенности в офицеров. Этот неписаный кодекс поведения в бою не был установлен раз и навсегда, но Герхард каким-то образом сумел донести его смысл до зрителя посредством осторожного использования художественной вольности – эта мораль читалась на лицах пруссаков, идущих в атаку на объединенные силы врага.
Отец крутил усы, потому что видел: картины сына, если он будет рисовать их увереннее и больше размером, могут иметь определенную материальную ценность. Позже Герхард узнал, что как раз батальные сцены, в особенности изображения исторических сражений, являются самым популярным жанром искусства во всей Восточной Пруссии.
Гостиную, где прислуге не позволяли вытирать пыль годами, переоборудовали для других битв: там Герхард рисовал композиции, выстроенные отцом. Эти картины продавали товарищам-офицерам, офицерским собраниям с большими трапезными – да, пожалуй, всем, у кого в интерьер вписалась бы довольно большая картина с изображением батальной сцены; а практически все приличные семьи в Восточной Пруссии и в ее столице Кёнигсберге могли похвастаться именно такими интерьерами. Но через пару лет торговля забуксовала. Рынок, существовавший потому, что картины продавались недорого, и потому, что писал их сын капитана Шёнауэра, насытился. Лошади, строго говоря, слишком уж походили на ослов, а кавалеристы, изображенные им в седлах лошадей, с саблями, занесенными над головой, чтобы косить французов, выглядели несколько неестественными и неподвижными, словно их скрюченными приклеили к седлу. Талант Герхарда нужно было развивать, и когда ему исполнилось восемнадцать лет, он отправился сдавать вступительный экзамен туда, где можно было получить лучшее художественное образование во всей объединенной Германии, – в Дрезден, где учебные программы предлагали такой широкий спектр дисциплин, что интерес к баталистике он вскоре утратил, увлекшись архитектурой и орнаменталистикой.
Это была его стихия.
Это была его молодость.
Но здесь, в этой глуши, в Норвегии, всего этого никто не знал, и получалось, будто всего этого и не было, поскольку некому было выслушать его, ведь по-немецки говорил один пастор, которого интересовали только события в мире.
Оставалась лишь Астрид Хекне, и он знал, что завтра непременно отправится к тому омуту, в надежде, что и она там будет.
«Почему я так хочу этого? – спросил он себя. – Почему мне так важно, чтобы эта норвежская девушка узнала, каков я на самом деле?»
Свою печаль, свое томление и беспокойство, затаенную потребность тела обнять кого-то, найти человека, который поймет и примет, который проявит интерес, – все это он восполнял, рисуя Астрид вновь и вновь; он словно переселил ее к себе, в этот тесный бревенчатый домишко.
Заснул Герхард с альбомом под боком; ее портрет и во сне не оставлял его, представая в видениях, где она лежала с ним рядом. И он знал, что чем больше он ее рисует, тем опаснее она становится.
Клянусь на Майеровском «компаньоне»
Астрид видела, что форель вот-вот сорвется с крючка, и, когда Герхард потянул удочку на себя и опустился на колени, чтобы отцепить добычу, рыбка отцепилась сама и принялась скакать по камням у кромки воды. До желанной свободы не хватало лишь одного удара хвостом, какой-то секунды, чтобы нырнуть в воду. Тогда Астрид бросилась за ней, запустила пальцы под жабры, вытащила рыбину и сломала ей хребет.