Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И наконец – открыл! Кое-что изменилось. Вместо покосившихся изб шли солидные виллы. Жизнь всё-таки есть! Меняется, наступает!
Отъехала дверь… и вошел мой знакомый! Давний. Очень. Сдуру я улыбнулся, но он в ответ распахнул свою кожаную сумку, вытащил гаджет и занырнул… Ну да, зубов сейчас у меня мало. Но будут же. За этим и еду! Но рассказать некому. Когда уже шли новостройки, я все же не выдержал:
– Тимоха! Привет! Помнишь, в сто девяносто третьей в баскет играли вместе?
– Не припоминаю, – процедил он. И прикрылся планшетом, как щитом. Гаджеты у них!
«Гад же ты!» – подумал я.
ЖИЗНЬ ПОСЛЕ КЛАДБИЩА
Встретила меня у кладбищенских ворот.
– Понимаю, это такой «код Попова» – опаздывать ко всему неприятному?
– Ну почему «неприятному»? – пробормотал я, мало соображая, что говорю.
Все уже выходили на площадь, садились в машины.
– Мобильник забыл! – пробормотал я.
– Ну, естественно. Чтобы тебя ничто не отвлекало… от тебя!
– Почему? Как раз отвлекало… Многое.
– А по-моему, так тебе все фиолетово!
– Нет!
– Ну, ты едешь?
– Зачем?
Похорон, кажется, наша любовь не пережила.
– Он и на собственные похороны опоздает! – сказал кто-то в маске, проходя мимо, похохатывая.
Видеть бы его рожу! А из-под маски говорят что попало… КОВИД!
– Вот видишь – о тебе уже мифы. Тебе, впрочем, удобные. Ты едешь?
– Нет. Остаюсь… Навещай!
На последнем слове она вздрогнула, но все же села и укатила. И, как я понял, хлопок дверцы обрубил прошлое. А будущего не предвидится. Я подошел к свежему холмику с портретом Михаила Алексеевича. Вот такой он, жизнерадостный. Не озирайся! Больше всего меня на кладбищах теперь расстраивают не даты смерти, а даты рождения. Одноклассники. И даже учащиеся младших классов!
Как сильно я теперь реагирую на все. Раньше видел все это в гробу, в хорошем смысле слова… А теперь – цифры терзают. Надо связаться с кем-то. С Ильей? Похлопал по груди. А-а… Мобильника нет. Свободен. Один. Нет! И тут какой-то репродуктор сыскался, закаркал: «Будьте осторожны, не покидайте своих квартир». На кладбище это странно звучит. И мне, что ли, не покидать? Ни одного ковидца так и не увидел вблизи. Впрочем, если бы увидел – мог бы не увидеть больше ничего.
Но – дела. Теперь дела приходится делать параллельно с похоронами. Точней, продольно. Раз уж выезд на похороны… надо сделать и остальное все. У меня, оказывается, есть неоформленное наследство. Мила раскопала. Но наследство довольно тяжелое. Доля квартиры. Мамина. Я думал, она уже есть у меня, но, оказывается – фиг. Нужно было в течение двух недель оформлять после маминой смерти. Иначе к государству отходит. В ЕГРЮЛе сказали: одна треть в ведении государства. Вот тут оно не промахнулось. Оттяпало. Наивно думал, автоматом мне перейдет мамина доля! Фиг! Государство о себе позаботилось, а о тебе – нет. Не уведомило. В его обязанности это не влезло. Зато теперь, оказывается, в одной из комнат у меня может оказаться государственный орган. Или крупный государственный деятель. Или родственники его. На самом деле цель у них есть. Разрастаться и размножаться на основании ими же созданных законов – про заботу о нас! И для осуществления этой заботы – не исключено! – им может понадобиться моя квартира. И уже отчетливо вижу их изумление: «Вы что? Против?»
Сейчас забота о нас особенно широко простирается – взять хотя бы штраф за неношение масок. Раз – и деньги в казну!
В нотариальную контору зашел – совсем рядом с домом. Внушил себе: чем ближе, тем родней! И стряпчий (так раньше, кажется, нотариусов называли) как родного встретил меня. Но исключительно – в маске. И исключительно – ради меня. Ради моей же безопасности. Это он подчеркнул. Безопасность во всем, начиная с КОВИДа и кончая… Вселенной. И что удивительно, маска выглядела совершенно необходимой, неотъемлемой частью профессии, как нарукавники продавца. Какой же стряпчий без маски? И это казалось уже вполне логичным. Не показывать же ему свое подлинное лицо? Кто его показывает – тот не стряпчий! Стряпчий без маски все равно что священник без рясы. Поэтому лица я его, собственно, не запомнил. О чем потом неоднократно жалел. При этом речь его, что удивительно, лилась ручейком:
– Надеюсь, все бумаги необходимые у вас? Нужна хотя бы одна платежка с подписью вашей мамы, чтобы доказать суду, что она действительно здесь жила.
– Суду?
– А вы как думали? Только суд может решить.
То один суд, то другой! Жизни не хватит.
– Свидетельство о смерти?
Я кивнул. Он скорбно покачал головой: понимаю, мол – это не легко!
– А матушка ваша где последнее время жила?.. В Москве, у вашей сестры? Ай-я-яй! Нянчила внучку? Ай-я-ай!
– Что значит «ай-я-яй»! Что в этом плохого?
– А есть из соседей кто-нибудь, кто может под клятвой подтвердить, что ваша матушка жила здесь какое-то время? Ни с кем не дружили?
Потом он долго, скорбно молчал, всем своим убитым видом показывая, что более безнадежного дела он еще не встречал за всю свою долгую практику. Цену набивает? Больше, чем есть – не дам!
Я сидел спеленатый, как муха, его словами и боялся пошевелить хоть одним членом. Кощунственно. Так все безнадежно запущено! Можно уже ползти домой, покуда меня еще оттуда не выселили?
И вдруг он ослепительно улыбнулся, что в наше суровое время выразилось лишь в растягивании маски вширь. Он внезапно вскочил и звонко хлопнул меня по плечу.
– Что-нибудь сделаем для вас! – воскликнул он. – Вот, масочку носите! Дарю!
Но сорвал не с лица, а вынул из ящика.
Я засы́пал пол в комнате грудой бумажек, вытряхнутых из двух ветхих портфелей, и ползал по этому отвратительному ковру, поднося по очереди бумажки к моим подслеповатым глазам. При том я почему-то постоянно плевал на свои руки, причем не на ладони, в которых были бумажки, а на голые запястья, и с каким-то стоном потом тер их друг о друга.