Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спорим — это всего лишь реклама сотовых телефонов.
Ночью над миром восходит ад. Перво-наперво он искажает пространство все делает плотнее, массивнее, неподвижнее. Исчезают детали, предметы теряют привычный облик, становятся приземисты и расплывчаты, странно, что днем их можно назвать «красивыми» или «полезными», теперь они напоминают нескладные глыбы, назначение которых трудно угадать. Но в аду все условно. Все это дневное разнообразие форм. Цвета и оттенки обнаруживают свою бесполезность — к чему они? Зачем кремовая обивка кресла, листики на обоях, бахрома на шторах? Какой смысл в зеленом цвете платья, висящего на спинке стула, теперь уже трудно объяснить жадный взгляд, рассматривавший его в витрине магазина. Нет больше пуговиц, крючков и петель, кнопок пальцы в темноте нащупывают лишь шершавость, выпуклости, шероховатости жесткой материи.
Затем ад безжалостно прерывает сон. Порой подсовывает какие-то тревожные картины, жуткие или гротескные, например отрезанную голову, любимое тело, залитое кровью, человеческие кости, покрытые пеплом, да, он, пожалуй, склонен к эпатажу. Но чаще всего будит без всяких церемоний — глаза открываются в темноту, и наружу устремляется поток мыслей во главе со взглядом, целящимся в черное ничто. Ночной мозг — Пенелопа, распускающая по ночам старательно сотканный днем ковер смыслов. Порой вытягивается одна нитка, иногда больше, сложный узор распадается на составные части — уток и основу, уток отпадает, остаются прямые параллельные линии, штрих-код мира.
Тогда становится очевидно: ночь возвращает миру его естественный первоначальный вид, и никакая это не фантазия, день — причуда, свет — не более чем мелкое исключение, недосмотр, отступление от заведенного порядка. На самом деле мир темен, почти черен. Неподвижен и холоден.
Выпрямившись, она садится на постели, в ложбинке между грудями щекочет капля пота, ночная рубашка липнет к телу, словно готовая к линьке кожа, которую вот-вот предстоит сбросить. Аннушка прислушивается в темноте — из Петиной комнаты доносится тихое хныканье. Мгновение она нащупывает ногами тапочки, потом сдается. Босиком бежит к сыну. Краем глаза видит в сумраке силуэт, слышит вздох.
— Что? — не просыпаясь спрашивает мужчина и отрешенно падает обратно на подушку.
— Ничего. Петя.
Аннушка зажигает маленькую лампочку в комнате ребенка и сразу видит его глаза. Они совсем не сонные, глядят на нее из темных впадин, тщательно прорисованных на лице светотенями. Аннушка касается Петиного лба — машинально, привычно. Лоб не горячий — в испарине, холодный. Она осторожно усаживает сына и массирует ему спину. Голова мальчика лежит у нее на плече, Аннушка чувствует запах Петиного пота, распознает в нем боль, она уже знает: когда Пете больно, запах меняется.
— Дотерпишь до утра? — спрашивает она шепотом, ласково — и тут же понимает, что вопрос глупый. Почему он должен терпеть? Зачем? Аннушка берет с тумбочки таблетки, выдавливает из пластинки одну и кладет мальчику в рот. Теперь стакан с теплой водой. Мальчик пьет, давится, и немного погодя она снова дает ему попить, теперь уже осторожнее. Сейчас таблетка начнет действовать, Аннушка укладывает беспомощное тело на правый бок, подтягивает Петины колени к животу — ей кажется, что так сыну будет удобнее. Ложится рядом, с краешку, и прижимается головой к его худенькой спине. Аннушка слышит, как воздух превращается в дыхание, как он входит в легкие и уходит в ночь. Дожидается, пока этот процесс станет ритмичным, свободным, рефлекторным, а потом осторожно встает и на цыпочках возвращается в постель. Она бы предпочла спать в Петиной комнате, как делала до возвращения мужа. Аннушке было спокойнее, когда, засыпая и просыпаясь, она видела ребенка. Не раскладывать каждый вечер двуспальный супружеский диван, пускай себе стоит, заброшенный. Но муж есть муж.
Он вернулся четыре месяца назад, спустя два года. Вернулся в гражданской одежде, той же, в которой ушел, — уже немодной, хотя явно неношеной. Аннушка обнюхала вещи — они ничем не пахли, разве что немного сыростью, запахом неподвижности, склада, запертого на четыре замка.
Он вернулся другим человеком — это Аннушка заметила сразу — да таким уже и остался. В первую ночь она исследовала его тело — оно тоже изменилось: стало тверже, больше, мускулистее, но и — парадоксальным образом — слабее.
Аннушка нащупала шрамы — на руке и под волосами, заметно поредевшими и поседевшими. Кисти стали массивнее, пальцы толще, словно он занимался физическим трудом. Аннушка положила их на свою обнаженную грудь, но они остались нерешительными. Попыталась возбудить мужа рукой, но он лежал так тихо, дышал так спокойно, что Аннушке стало неловко.
Ночью муж просыпался с каким-то жутким гортанным криком, садился в темноте, потом вставал и подходил к мебельной стенке, где был бар, наливал себе водки. Потом Аннушка чувствовала его фруктовое, яблочное дыхание. Тогда он просил ее: «Трогай меня, трогай».
— Расскажи, как там было, тебе станет легче, расскажи, — шептала Аннушка ему на ухо, соблазняла горячим дыханием.
Но он молчал.
Пока Аннушка занималась Петей, он расхаживал по квартире в полосатой пижаме, пил кофе, жутко крепкий, рассматривая в окно микрорайон. Потом заглядывал в комнату к мальчику, иногда присаживался перед ним на корточки и пытался пообщаться. После включал телевизор и задергивал желтые занавески, так что дневной свет делался больным, вязким, горячечным. Одевался он лишь ближе к полудню, когда к Пете должна была прийти медсестра, да и то не всегда. Порой просто закрывал дверь, и звук телевизора рассеивался, превращаясь в раздражающий шум, тщетный вызов миру.
Деньги приходили регулярно, каждый месяц. Даже вполне приличные — хватало на лекарства для Пети, новую коляску, пользовались которой нечасто, медсестру.
Сегодня мальчиком заниматься не надо, сегодня у Аннушки выходной. Сейчас появится свекровь, и трудно сказать, кого она навещает в первую очередь — сына или внука, о ком заботится нежнее. Поставит у порога клетчатую пластиковую сумку, вынет из нее нейлоновый халат и домашние тапочки. Заглянет к сыну, о чем-то спросит, тот ответит не отводя глаз от телевизора: да или нет. И все, больше ничего не дождешься, так что она пойдет к внуку. Мальчика нужно умыть и накормить, сменить мокрую от пота и описанную постель, дать лекарства. Потом загрузить стиральную машину и приниматься за готовку. Потом поиграть с ребенком, а если погода хорошая, мальчика можно вынести на балкон, хотя вид оттуда не очень интересный — многоэтажки, похожие на огромные серые коралловые рифы высохшего моря, населенные подвижными организмами, опирающиеся на туманный горизонт большого города, гигантской Москвы. Но взгляд мальчика всегда устремляется к небу, зависает на подбрюшье облаков и некоторое время плывет вместе с ними до границ поля зрения.
Аннушка благодарна свекрови за этот один раз в неделю. Уходя, она целует ее в мягкую бархатистую щеку, мимоходом. Они и видятся только в такие минуты, на пороге, сейчас Аннушка сбежит по лестнице, с каждой ступенькой делаясь все более невесомой. Впереди целый день. Но Аннушка вовсе не собирается посвятить его себе, она займется делами. Оплатит счета, купит продукты, возьмет рецепты для Пети, сходит на кладбище, а потом поедет на противоположный конец этого огромного бесчеловечного города, чтобы посидеть в темноте и поплакать. Путь неблизкий, повсюду пробки, и, зажатая со всех сторон, Аннушка глядит в окно переполненного автобуса на большие автомобили с затемненными стеклами, которые без всякого усилия, каким-то дьявольским образом продвигаются вперед, хотя все вокруг стоит. Она смотрит на скверы, заполненные молодежью, на импровизированные базарчики, где торгуют дешевыми китайскими шмотками.