Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну что ж ты меня, совсем за дурака держишь? Я же не призываю тебя заявление писать или превращать товарищеский суд в уголовный. Давай позвоним Николаю Федоровичу. Он у нас партийный начальник, к нам относится вполне даже хорошо. Встретимся, все объясним. Честно скажем, что совсем не собираемся выносить сор из избы и устраивать из всего этого общественный базар. Но нас тревожит собственное будущее, рисковать которым очень не хочется, поэтому мы у него, как у старшего товарища просим совета. Потому что мы, с одной стороны, законы уважаем, а с другой — не хотим затевать разоблачительную бучу. Мне кажется, он правильно поймет и оценит. Райкому ведь эта история, если она как-то неправильно начнет развиваться, на пользу тоже не пойдет.
— А знаешь что? — сказал Фролыч. — А это гениальная идея. Мы с тобой получаемся не просто честные комсомольцы, но еще и такие, которые не любят несанкционированную самодеятельность. Таких ценят. Я, пожалуй, согласен. Надо только решить — Татьяну будем предупреждать или нет?
— А это просто. Надо сначала решить, мы вдвоем к Николаю Федоровичу идем или я один. Если я один, то можно не предупреждать, потому что со мной она не откровенничала, и я всю интригу раскопал сам, готовясь защищать Сурину. Если вдвоем, то тебе надо ей сказать, что я такой сукин сын, но ты меня одного не отпустишь и будешь держать руку на пульсе.
Вот так мы и порешили. Визит к Николаю Федоровичу прошел на редкость гладко и с очень положительным результатом для нас лично. Николай Федорович сказал, что у нас обоих великолепные данные для комсомольской, а впоследствии и партийной работы и что он сформулирует предложения и даст рекомендации. Через месяц Фролыч уже был секретарем комитета комсомола на фабрике, а я у него — заместителем по общим вопросам.
А дня через четыре после нашей беседы с Николаем Федоровичем я с Татьяной Игнатьевной столкнулся на лестнице. Я поднимался вверх, а она на лестничной площадке стояла и загородила мне дорогу. «Здрасьте, Татьяна Игнатьевна», — говорю я ей, — «позвольте пройти», а она молчит, смотрит на меня в упор, и в глазах что-то такое… будто бы она пытается вспомнить, где она меня раньше видела и видела ли. Постояла, потом повернулась боком и рукой эдак сделала — «проходите, Константин Борисович, проходите». И больше мы с ней с тех пор не разговаривали, а если доводилось встретиться, то она делала вид, что меня не замечает.
Ну а что? А как она хотела? Чтобы как было?
Вообще ситуацию вокруг восьмой комнаты разрулили мгновенно и с необыкновенным изяществом, каковое для нас с Фролычем в те времена представлялось совершенно недоступным. На фабрику прислали комиссию не то из партийного, не то из народного контроля, и комиссия эта товарищеский суд попридержала до окончания своей работы. Мы уже с Фролычем уволились, а работа эта все не заканчивалась. Татьяну Игнатьевну перевели на какую-то другую руководящую должность, довольно скоро она забрала к себе переводом заведующую складом, Сурина и товарки ее из восьмой комнаты уволились по собственному, но в Москве зацепились, потому что им не без помощи сверху удалось устроиться в разные другие места, а скандалистку Клаву назначили заведовать складом.
Мне Фролыч потом, уже года два спустя, сказал, что никакого акта комиссия так и не представила.
Квазимодо. Камень десятый
Звали ее Инной, и она работала в бюро переводов. Мы познакомились совершенно случайно: я просто шел мимо, а у нее был лишний билет в музыкальный театр Станиславского на какой-то, сейчас уже и не вспомню, балет. Вечер у меня был свободный, в антракте мы пошли в буфет, где я купил лимонад и два бутерброда, потом она долго отказывалась взять у меня за билет деньги, в общем я ее проводил до дома.
Уродиной она не была, она просто была некрасивой — с большим ртом, длинным носом, невероятно высоким лбом и мышиного цвета волосами. Еще у нее все время что-то болело — то сердце, то желудок, то еще что-нибудь. Ее отца, военного, перевели в свое время служить в Москву, а подходящей жилплощадью не обеспечили, поэтому первые годы их семья ютилась в подвале на Маросейке, и вот в этом подвале она родилась, и там же прошли ее младенческие годы. «Я — дитя подземелья», — говорила она и вроде бы объясняла этим и свою непримечательную внешность и постоянные недомогания.
Хотя глаза у нее были красивые — большие, светло-зеленые, продолговатые и со слегка припухшими веками, что делало бы ее немного похожей на китаянку, если бы не все остальное.
Когда после театра я вызвался ее проводить, она согласилась и тут же с какой-то торопливой готовностью взяла меня под руку. Это все и решило — мы начали встречаться.
На второй или на третий вечер ей вдруг захотелось рассказать мне о себе. В этой короткой жизненной истории не было ничего необычного: мать нашла себе другого, ушла из семьи и исчезла, отец умер, живет вдвоем с младшей сестрой, есть две подруги, еще со школы, но одна уже выскочила замуж, а вторая, для которой и был предназначен билет в театр, только собирается, училась всегда на «хорошо» и «отлично», иняз закончила с красным дипломом, но распределилась не очень удачно, хотя работой довольна, обожает русскую литературу («Представляешь, — говорила она, — папе присвоили майора за два дня до моего рождения, чуть-чуть не сошлось, а то я была бы капитанская дочка») — в общем, старая дева, — это ведь не физиологически-возрастное понятие, а состояние души.
У нее никогда никого не было, если не считать одного мальчика, еще в школе, с которым она дружила, но из этой дружбы ничего не произросло, потому что у мальчика обнаружилось серьезное психическое заболевание, что-то вроде шизофрении. «Он очень любил рисовать, — рассказывала она, — у него такие чудесные картины получались, он меня много раз рисовал и собирался поступать в Суриковское, а потом что-то случилось, и картины у него начали получаться какие-то страшноватые, а потом уж совсем жуткие, все такое, и невозможно стало разобрать даже, что нарисовано, а потом начались изменения в поведении, очень тяжело про