Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что талдычит своё, бормочет, что твердит своё – отовсюду.
Не удастся ей утвердиться в настоящей, великой яви.
Той, с которою сердце биться не устанет, молчать не вправе.
Потому-то в цветах и в лицах схожесть есть с чем-то свыше данным.
И оправдано это жизнью. И не кажется это странным.
Показал нам Фонвизин портрет, удивительно сильный, Татлина, увлечённо и отрешённо играющего на бандуре и задумчиво что-то поющего.
Татлин был его давним другом.
– Поразительно был талантливый человек! – говорил Фонвизин. – Принято ведь не случайно в народе таких называть – мастер на все (заметьте, всего-то их две, а кажется, как будто бы много их, рук, способных творить сплошные чудеса на земле), золотые, полагаю доселе, руки. Живописец отменный просто. Фантазёр. «Тайновидец лопастей», как сказал однажды о нём проницательный друг его Хлебников. Уникальный, сверхсовременный, далеко наперёд глядящий, прозревающий там такое, что другим и не снилось, конструктор. А как он, под настроение, иногда, отрешившись от всех и всего вокруг, погрузившись в свои мысли тайные, в чувства, оживавшие в сердце, пел! Сам он сделал себе бандуру. Наподобие старых, но только звучавшую так необычно, что порой знатоки гадали, что же это за инструмент. И с нею, своею бандурой, буквально пешком, как встарь бродячие бандуристы ходили по Украине, обошёл не спеша всю Европу. Даже, кто мог бы подумать, пел он перед английской королевой старинные песни украинские, древние думы. И за пение это ею был вроде бы удостоен то ли какого-то звания, то ли высокого титула. С Хлебниковым дружил. Очень его любил. Принимал его, понимал и ценил, как никто другой. Много в них было общего. И прежде всего – горение. Творческое. Великое. Щедрое. Многоликое. На заре советской, диковинной, непривычной для большинства и ужасной для многих, власти, был Татлин одним из ведущих, передовых, авангардных, само собою, художников. Был великим изобретателем. В отличие от бесчисленных, безликих приобретателей. О чём совершенно точно говорил гениальный Хлебников. Изобретатель – это новых высот обретатель. За всех современников, может быть, перед Богом лучший предстатель. Чего, согласитесь-ка, стоит одна его знаменитая, ни на что не похожая, башня Третьего, да всё равно ведь, какой он по счёту, хоть сотый, интернационала. А «летат-лин» его уникальный! Тяга к небу в крови была у него, человека таинственного, в своём роде, наверно, единственного. Другого такого я не встречал никогда и не знал. Многое мог бы ещё он сделать в искусстве нашем. Но стали его зажимать. Хуже: буквально травить. В условия невыносимые в итоге его поставили. Сопротивлялся Татлин гонениям и невзгодам, как мог. Но загнали в угол редкостного человека. Он замкнулся. Стал нелюдимым. Сторонился сборищ советских. Жил затворником. Выживал, как умел. Годами держался. На упрямстве, на воле своей. Но бывали и у него состояния просто аховые. Отчаяние – штуковина ужасная. Безысходность измучит кого угодно. Любого титана изранит грызущая сердце тоска. Ведь работал он – на века. Но работать ему – не давали. Сознательно – уничтожали. Принижали его значение, унижали охотно его. Угрожали расправою скорой. Счёты с ним сводили зачем-то, всею сворой, и власти кровавые, и приспешники их услужливые, нечисть всякая, псевдохудожники, борзописцы. Татлин страдал. Он даже хотел пожечь все свои произведения, чтобы «им», как он выражался, то есть хищным советским властям, ничего вообще не оставить. Как-то всё-таки уцелел. Не убили его, не сгноили в лагерях. Поступили – страшнее. При жизни – словно забыли. Нет и не было такового! – где-то, видно, постановили. Всех устроило это жестокое, приказное распоряжение. Татлин, вроде бы, жив – но его, вроде, нет. Живёт – без движения: ввысь и вдаль, как в былые годы, вглубь и к сути. Живёт – молчит. Прозябает в своём закуте. Наплевать, что душа кричит. Захотели – постановили: человека такого – нет. Дышит всё-таки? Затравили? И не мил ему белый свет? Ничего. Перебьётся. То-то рад, небось, что остался жив. И к чему нам его щедроты? И его – к небесам – порыв? Так, наверное, рассуждали. Осуждали. Корили. Впрок. Золотые померкли дали. Татлин жил, словно между строк – мысль крамольная, откровенье – в примечаниях чьих-то. Был – воплощённое дерзновенье. Был – трудягою. Жизнь – любил. Для театра довольно много он работал. Слава его не погибла. Ведь дар – от Бога. В этом – радость и торжество. Написал я его, играющим на бандуре, задумчивым, грустным. Написал его я – выживающим. Уцелевшим. Хранимым искусством. Жил он даже не уединённо, а, вполне, полагаю, сознательно, закрыто, слишком уж замкнуто. Возможно, в этом затворе легче было ему дышать. А может быть, он привык с годами всех сторониться. Живая легенда? Конечно. Пускай не для всех. Но – живая. Одинокий, отважный, ранимый, таинственный человек. Опередивший свой век. Умер он до боли нелепо. Отравился консервами рыбными. Лежал у себя в мастерской. Мучился. Был не в силах подняться, позвать на помощь. Никто к нему не зашёл. Никто его, тайновидца легендарного, изобретателя уникального, человека леонардовского размаха и возможностей необычайных, бесконечных, тогда не спас. Так и помер он – в муках, в своём затянувшемся одиночестве. Трагедия? Безусловно. К сожаленью, одна из многих. Победа над смертью? Да. И – над властью. И – над забвением. Добра победа – над злом. Победа искусства подлинного – над мирскою нечистью всяческой. Торжество несомненное прави вселенской над навью. Великое сияние истины. Яви. Правоты высочайшей труда. Веры. Любви. И надежды. Так скажу я сегодня вам. Татлин был моим другом. И этим тоже всё, наверное, сказано. Человеком был он – редчайшим. По всем своим дарованиям. По достоинствам всем человеческим. Тайновидцем. Хлебников прав. Тайновидцем. Тайну его жизни трудной и несравненного, в мире нет ничего подобного да и вряд ли будет, искусства – всем придётся долго разгадывать. Вот смотрю я на этот портрет – и голос Татлина слышу, поющего думы народные. О чём они, эти думы? О многом. Нет, обо всём, что дорого человеческой душе и дорого сердцу. О том, что останется в памяти навсегда. Лучше всех сказал об украинских песнях Николай Васильевич Гоголь. Загляните в его сочинения. Там найдёте вы эту статью о песнях. Невероятное, точнейшее понимание того, что и есть искусство. Татлин об этом – ведал. Видел – сквозь время. Понял – многое из того, что лишь сейчас начинает, понемногу, слегка, открываться человеческим, ищущим верные маяки на пути в искусстве настоящем, зорким глазам.
Фонвизин и в самом деле разговаривал с нами