Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно это сложное экспериментальное отношение и делает, на мой взгляд, Буковски поразительно современным автором. Ему удалось уловить некий ведущий тон эпохи, подводное течение, которое в тайне связывало лучших художников и мыслителей того историко-культурного единства, которое мы по привычке называем постмодерном. Это течение, этот тон можно назвать силой в бессилии, речью в молчании или, к примеру, самостью без субъекта. Его мы вычитываем у Фуко и Бланшо, у Агамбена и Деррида, у Буковски и Джона Кейджа – список можно продолжать долго. Их всех объединяет главное: попытка рискнуть – и найти присутствие там, где, казалось бы, ничего уже не осталось[142].
В пустоте, которую после себя оставляет буйство модернистского человека (этого явного максималиста), следующий за ним анемичный постмодернист вынужден быть достаточно хитрым, чтобы наполнять эту пустоту силой жизни. В обратном случае он сам обернется пустотой, голым отсутствием – ведь ему не за что зацепиться там, где спеты все песни, написаны все стихи и проиграны все войны. Человек постмодерна – это тот, кто выходит на сцену, когда спектакль уже отыгран, и декорации разобрали, и публика разошлась… А он всё равно начинает играть свою роль – даже без всякого реквизита. Он играет свою роль тогда, когда всегда уже слишком поздно:
* * *
Как и в случае с уже рассмотренными нами поэтическими фигурами – редукцией к животному началу, минимализмом и неразумием, – с эстетикой опьянения в постпросвещенческом, постмодернистском мире всё получается по-гегельянски: сначала как трагедия, следом как фарс. Пьянство убило десятки прекрасных творцов, так и не сделавшись для них произведением. За ними пришли другие, которым – конечно же не без опоры на опыт тех несчастных – удалось изловчиться и сделать пьянство элементом не личной трагедии автора, но условием его творческой удачи. Как некогда в романтизме, как у раннего, еще сократического Платона эстетика опьянения связывается у них, этих поздних, не со скорбным затмением разума, но с божественным вдохновением, не забирающим и наказывающим, но одаряющим и поднимающим ввысь.
Единственное, что отличает эту новую, постмодернистскую эстетику слабости и бессилия от ее романтического и платонического образца, это отказ от суждения, отказ принимать этот минималистический творческий опыт за чистую монету, за божественное вмешательство. Напротив, постмодернист знает, что слабость – это именно слабость и ничего священного в ней нет. Не романтический оптимизм дает ему силы, но скорее способность идти до конца в своем просвещенном пессимизме («идти до конца», going all the way – это, как мы знаем по знаменитому стихотворению Roll the Dice, также кредо Буковски). Подобный художник прекрасно знает, что произведение тщетно и бесполезно, в нем нет никаких гарантий или ответов, в нем нет ничего божественного и сакрального. Но в то же самое время он именно в этой пугающе ясной тщетности находит прочное основание для своей авторской субъективности. Нужно принять парадокс и пройти его до конца, только тогда он не сможет тебя уничтожить: слабость есть сила и пустота исполнена содержания, только если не отбрасывать их в рационалистической истерике и вобрать их в себя – до конца.
И в этом смысле постмодернистский художник, ярко воплощенный в фигуре Чарльза Буковски, характеризуется не своей способностью что-то делать (писать стихи, чеканить образы, умело выбирать слова), но, как в одном месте заметил Джорджо Агамбен, скорее способностью что-то не делать, своей «способностью-не-». Следуя в этом за Аристотелем, Агамбен показывает, что напряжение между способностью-к и способностью-не- лежит в основе творческого акта как такового во все времена[144]. Однако, перебирая на примере Буковски многие постмодернистские клише (искусство как неразумие, искусство как предельная редукция, искусство как телесный жест и прочие), мы видим, что отличает современного творца от его предтеч: там, где художники прошлого в своем мастерстве подчеркивали именно положительную способность к чему-либо, то есть сильную свою сторону, современный художник-постмодернист, рефлексируя природу своего творчества, выставляет на вид, напротив, именно свою слабую сторону – некую неспособность, способность-не-. И в этой виртуозной слабости Буковски – поистине мастер из мастеров: не использовать выразительные средства там, где другие используют их, не выдумывать и не закручивать повествование там, где другие упражняются в искусном storytelling’е, не приукрашивать описания, не усложнять персонажей, ничего не украшать и не разнообразить, и в целом не ставить слов там, где их можно не ставить, – вот его modus operandi, вот центральные элементы его минималистической виртуозности. Современный, слабый художник скорее не делает, нежели делает (опять-таки вспомним о Кейдже). Но – вот удивительный парадокс! – именно это неделание оказывается в итоге настоящим и даже выдающимся искусством. Слабость и здесь берет Царствие Небесное, как в стародавнем павлианском наставлении: «Но Господь сказал мне: довольно для тебя благодати Моей, ибо сила Моя совершается в немощи. И потому я гораздо охотнее буду хвалиться своими немощами, чтобы обитала во мне сила Христова» (2 Кор. 12:9).
Отсюда мы можем вернуться к пьянству и осознать, почему именно оно должно было стать центром литературного мифа Буковски, почему оно в качестве этого центра работает на результат. Пьянство есть идеальное состояние творческой слабости, но для художника, именно в слабости ищущего исток силы, пьянство таит в себе много сюрпризов. Как-то раз другой знаменитый алкоголик от творчества – Ги Дебор – сказал о себе: «Писать надо редко, поскольку мастерство достигается беспробудным пьянством»[145]. Тут есть доля шутки, но есть кое-что поважнее: признание в том, что исток письма – не в регулярном труде по оттачиванию мастерства, но в величайшем бессилии отсутствующего субъекта. Ведь нужно совсем раствориться, чтобы себя отыскать.