Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лежал на столе горела лампа освещала разрезанную грудь, открытую для света сердце последнее билось последние минуты, чья-то рука держала его в своей приятно-холодной власти ладонь поддерживая сердце снизу открыл глаза закрыл свои открыл, рука принадлежала сове с женскими грудями уже иссохшими она курила пепел падал на открытый дряхлый мотор она сказала небывалая эротика держать в руке бьющееся сердце сказала ещё скоро мы расстанемся совсем я сохраню на память эту книгу ты долго писал молодец счастлив и я рада и счастлива вами созданным воображением беспощадным к хозяину власти слов к вам она заплакала капая слезами они падали на меня прошивали тело пули утреннего расстрела затем швырнули в лодку и до сих пор кто-то носится в ней по тёмным волнам в неизвестных морях в неизвестных мирах.
Как червь во флейте задремал у истоков антимира; хотелось продлить сон – жаль расставаться с Пустотой: тоны тонноклокотов: оратория тартаротрат. Свет лопнул – роды глаз. Долго, до последних отжатий слёзных желез вопрошает искатель щей. У кого? Но ни болт, выточенный до универсума, ни всезаполняющие хлеба не дадут ответа. Монолога не… Диалога не. И что бы ни делал – отсюда ноги не уберёшь. Мир – больница, в коридорах которой в жмурки должно играть. Что поделать? – пожизненный иск лазаретных щей.
Конечно же помнишь их вкус.
Непонятное так наскучило, что злостно ударил но небоскату и сбил мошкару облаков, кинул их к ногам Отца. – Что ты натворил? – Мне что-нибудь поинтереснее, чем жизнь! – Хочешь видеть горы музыки, летающей внутри чёрного света? – А такое бывает?..за стеной: грядущие будут вспоминать нас, и это согреет путников. Добрые и внимательные будущие поколения скажут спасибо за то, что мы вымостили дорогу. А когда они станут прошлыми, будем ещё более благодарными за то, что они придумали нас – несуществовавших. Идите, идите в наш мир, здесь каждому найдется урна, чтобы сплюнуть в неё тело и, сплюнув, звать других разглядывать рассветы. Здесь каждому найдётся учитель, который научит слову, и вы ещё долго будете звуками слюнявить вход в пищевод. Гули-гули, кис-кис!
Ты погрузился в ощупывание мыслей; не находил даже следа. Руки, обязательства, страх, комната, душа, скучающая по своей родине. В часы твоего сна душа улетает в свою страну, к запредельным истокам, к подругам, где крылатые тени успокаивают друг друга: осталось совсем немного, скоро кончится бред одичания с музыкальными погремушками, обещаниями тех, кто сдаёт комнату. Домовладельцы уйдут, дорогу помнят по наследству, а истосковавшиеся уставшие странницы соберутся вместе. Они горько смеялись: какой кошмар! – постоянно уговаривать своего хозяина БЫТЬ, батрачить на него, придумывая успокаивающие сны, носочные заботы, песочные письма. Подруги, собравшись, пожалеют о выброшенных годах: молчат; и, наверно, кто-то из них сочувственно отнесется к дальнейшей судьбе покинутого хозяина. Встречаются и такие, у которых являлась нежноспособность; бережливые, им удавалось защититься. Такой мечтательнице непременно вспомнится то, как в редкие часы дружбы, в тревоге за будущее они успокаивали друг друга: не ты виновата, и не ты виноват, не ты первой покинешь меня, и не ты. Но приходил мир забот, заслоняя Мир: ненасытный молох пищевода поднимал вой; его дружок – клозет – был голоден, – тоже – симпатия! – любовь.
Обмой, злотканный, облик блика мой.
Надо навестить тебя, ободрить пораненное твое, в котором пресневеют слизистые течи. Мне кажется – ты долго не протянешь. Это поняла там, дома, когда улетала в ночные часы. Путешествие, поезда; я смотрела на…лампу – я – помню – в – день – нашей – встречи. Все кружилось и кружилось вокруг неё; рядом со мной дряхлая бабочка и слепака-шмель, а ты ночью с лампой собирал мухоморы. Тебе ещё не отпилили корни… Под комариным киселем в кисее капель пота-крови; тебе попался участок, богатый грибами; ты высматривал и выискивал самый большой гриб, под ним дремала змейка-сказительница, и если бы не я, кусившая её в глаз, в раскосую пропасть фантастических дум, она бы увела тебя за собой. Но моё благодеянье не было замечено, стоит понять. Ты нелогично не убил меня, а, подставив палец, – я вскарабкалась на него, – поднес к глазам и любовался. Я поняла – ты не тронешь: какой смысл? – в мухе меньше паразитов. Да и красива я: шевиотовое брюшко и глаза – братья-аметисты. Правда ножки кривоваты – не молода. Поползла по твоей руке, отпылав симпатией, покинула тело насекомого и переселилась. Бездыханное тело мухи затерялось где-то внизу.
Памятна одна ночь. Ты спал с тяжелой болезнью. Я, решив немного отдохнуть, впервые столкнулась с Ужасом, Афродитой и Безносой. Они сидели на кухне и пили сваренный петушиный голос-яичницу. При этом обсуждали твоё поражение. Афродита сидела на твоих собранных пожитках в беспрерывных обмороках. Ужас, отощавший в просвещении, говорил: если Афродита уйдёт – мне нечего делать. Громче всех визжала Безносая, она была с ветрянкой, с зубом чугунным, державно отлитым, девица центнеров в девять. Кстати, не такая она и безносая… Она умоляла собеседников умалить увяданье и доказывала, что паника преждевременна, ещё не время для бегства. Затем говорил Ужас – чистенький, каменномясый. Он говорил – долго – красиво – чертил схемы: мечтал компромиссно. На меня (сидела на стене) даже не взглянул, лишь Афродита пролила: шляется всякое быдло…
Несмотря на контракт между мной и хозяином, я почувствовала возрождение ненависти. Хозяин сказал: слишком много приношу боли, пришла пора разлуки. В следующую ночь улетела на отдых, как всегда, оставила вместо себя хоровод сновидений. Но вернувшись, не нашла никого. Ночь задыхалась, близилось утро. Мне угрожала гибель, если не найду себе дом, хоть какой-нибудь. Скорое солнце. Какой-то декабрь, ледовый шторм, вода поднималась; холод и одинокое. Упала во двор, влетела в подвал, впилась в единственное – старую кошку. Не повезло: слепая, ошпаренная смолой, по которой ковыляли одрябшие вши. Поселившись, затряслась от хохота, кинулась в окно, волоча хвост, испачканный в смоле. Во дворе дети варили второй котёл. Долго пытались загнать в него, но кончились дрова. Котёл остыл. Тогда, подцепив крюком за лысеющую ляжку, потащили на седьмой этаж, протащили мимо богини с пристяжным глазом. Оглушённая темень. Сивый великан – официальный злодей из юных любителей респекта – держал в одной руке свистящую стрекозу, в другой – меня на крюке. На чердаке зажгли свечи на пироге, пыльные танцы, пуды искр. Говоры о полете. Речь обо мне. Подвязав к огромному насекомому, дали свободу вниз. Падая, увидела в окне шестого этажа мольберт, в окне пятого – кровать, книги, муравейник на столе, на втором этаже – человека со змеиной головой во рту, на первом – уже перед землей, когда стрекоза выломала крылья – раненое лицо девочки: она жевала букет маргариток, рисовала убитую. Закончив рисунок, бывший на самом деле, она расхохоталась мужским голосом отца, который купил велосипед (сейчас он ржавел), а краски были старыми, ржавыми, как тот гвоздь в подвале, на который, – или на его брата, – накололась шина в белую ночь, в летнее антистоянье… летела она от одного хозяина к другому, не чувствуя круга, в нём не было точки: прокол, остановка, паденье – давно – когда уже повзрослела; и, проезжая через спящие мосты предгорода, не знала, что надвигается с другого предгорода шторм ледовый – не вовсе июньский – было лето – стоял декабрь: согласье времен в разногласьи. До июня надо идти с другой стороны, с той, с которой она подъезжала в декабре: скользко; стремленье резиновых дисков гнуло хорды мостов истощённым набегом.