Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пятьдесят. Спуск.
И пять. Спуск.
Пейзаж – шестьдесят!
И этот последний спуск так крут, что колёса отрываются от рельс и поезд пикирует в море. Крабов, акул, он, гудок, паровоза пугает. Успели закрыть окна. С поверхности моря падают венки.
Смеёмся. Среди спутников женщина. Спит. Укачало. Ты берёшь ее на руки, несёшь в свободное купе. Снова тоннель; пытаешься овладеть, но меня пугает шуршание её губ. Чувствую – кто-то третий между тобой и женщиной. Надо спешить. Всё в воде. Страх. Свет лампы, вижу, о радость! – перед моим лицом плачет, вылезшая изо рта спутницы гремучая змея. Хвост издает звуки. Спутница рвёт своё платье. Затем привлекает к поцелую. Тем временем змея переползает в тебя. Потом снова в спутницу, снова в тебя, всё быстрей и быстрей, пока шуршание гада не перерастает в свист единения не то губ, не то змея, не тех губ, не того змея. Колесо. Неразрывно. Огонь, глина, лёд. Отрыв. Она в последнем дыханье. Остаётся в пейзаж. Поезд в тупик.
Часто предлагали личинке сесть в поезд. Танец на картофельных полях затянулся. Поздно. Теперь виден лишь свет уходящего последнего вагона…высиживание жемчуга продолжается…если бы знать раньше. Теперь ты трепетно собираешь скромные пожитки; неуёмный странник, всё надеешься на удачу, на оседлость. Душа (или что-нечто) наблюдает, как её бывший хозяин, морщась, укладывается последний раз. Ощупаем его сон, что-нибудь отшепчем. Мы ещё увидим в раскрытых глазах отражённый танец порезанных горящих сухожилий. Огонь, плавающий весёлый пепел. Где-то звукочит музыкальное. А мне снова на картофельное поле. Удаляющаяся душа ласково, сентиментально вспоминает минуты дружбы. Как давно. Сейчас она испачкалась вылетая из времени было достаточно чтобы убрать ноги и безногому. Носитель сокровищ, вместитель надежд, искупитель – в пар, в дым. Душа закрывает глаза, скрывает лицемерие. Тяжкие обязанности закончены. Пока говорил Ужас, Афродита складировала сперму; кликушество мысли, балалаечная струна на шею горлянке.
В заброшенных парниках старик сделал тебе инъекцию в ноги. Казалось, выход из физиологической обязаловки найден, ты ощущал, как становишься бесполым… Но приползла гангрена. Перед ампутацией долго уговаривал хирурга резать без наркоза. Она, худенькая гнедая нахалка учительского вида, из тех кому снится родильный стол длиной в тысячу парсеков, жуя монпасье из женьшеневого желе, объяснила: возможна остановка сердца. Остановились на компромиссе: он пообедал спиртом. Через час услышал полет циркульной пилы, паденье ног в чан, оттопали своё, можно было бы сшить из кожи жилет. Жилет, который вырастил сам! Прошла неделя, пришли спецы по реабилитации, приставили к культям ноги из папье-маше. Сняли одеяло. Да, он был без ног.
Оставив в больнице две пары ног – свои и из бумаги, ты вернулся по-пластунски домой. Мир стал глубже. Ты теперь редко покидал дом. Когда собирался на прогулку, железкой стучал по водяной трубе. На условный сигнал прибегали глухие сестрички, взявшие надо мной шефство. Добросовестно прикручивали тебя к таратайке болтами и ремнями. Наполняли термос влагой, спускали вниз. Ты никогда не забывал взять с собой детскую двухстволку и свисток. На улице милые кобылки надевали на себя лямки. С хохотом, столь звонким и незаменимым ничем в юности, несли они тебя на низкой платформе по улицам городов, по полям, по горам, по берегу великого океана, вновь по улицам… Ты сидел, откинувшись на спинку и рассказывал им свою весёлую и интересную жизнь. Иногда они забывали о тебе, ты же, глядя на мельканье блестящих лодыжек, раздумывал о предметах поверхностных или вовсе дремал… Смотрел на чаек: чайки, чайки, грязные птицы! Кем вы стали и были кем? В коридорах вонючих каналов ищете благополучия. И не рыбой, и даже не отважным утопленником питаетесь вы, а банным отваром и соками из больниц.
Тебя тащили по парковой дорожке, мимо закурившего слепого, размышляющего: что он теперь может? Наслаждаться тьмой? Закурил. Подождав укуса спичечного огня, кинул обугленный костяк на ладонь листа, табачный прах укрылся в капиллярах: всё-таки жестокость тьмы не без добра, не позволяет оптическому насилию иссушить мозг. Лишиться бы ещё слуха и осязания – предел счастья. Ты приветствуешь его. Холодно. Как жалки приветствия. Встретив, останавливаемся, говорим о невзрачных и бесконечных обстоятельствах, желая услышать существенное – день и час отъезда. Слепой поднял руку и открыл ладонь. Было темно, музыка продолжала жить и строить собственный дом композиции. Не собираясь возмущаться, она положила в твою ладонь что-то похожее на гордость дынных семечек. Ты открыл кошелёк и ссыпал туда позвонки дорогой мелодии.
Понеслись лани дальше. Вынесли тебя на стекло глубокого пруда. Девочки устали. Присели на лёд. Едва закрыл глаза, как слова: может быть в шевелении усиков водяной блохи трагедии больше чем во всей литературе вместе взятой. Рты рвов в травах.
Наблюдая за тем, как лёд прогибается под детскими ногами: звуки слепого – слепые звуки. Смотрел долго, смотрел на сиюминутные памятники лопнувшим пузырям, лопнувшим смехотворцам. Отчего минута молчания перед кем, молчат, над лопнувшей грелкой, никогда с ней не разговаривали. Как скучны вопросы вдоль реки шелест травы, трава насекомое, поворот изгиба реки, затонувшая лодка. Весло. В обрыве барахтается человек устал если не протянуть руку он заночует в омуте. Ты спустился, протянул. Между пальцами оставались сантиметры. Может быть, ты и не сорвался бы в воду, если бы протянул руку дальше. А пока жест помощи ладонь вниз ты сменил на жест вопрошающий ладонь вверх. Зачем? Зачем спасать тебя, собачка, зачем вмешиваться в механизм Колеса, маленький? И почему я, маленькая куча, обязан… заметить. Нет, я тебя не спасу потому что не было здесь не будет как не было и реки и тебя и нас в день назавтра и пять лет назад сто. Я, – думал ты, – ещё весь в глубочайшей тайне камня, затерян среди вопросов вопроса. Ерунда. Ты не спас человека, боялся сорваться. Глупость! Ты не спас потому что тебе не понравилось лицо. Нет. Ты не спас потому что он не спас тебя. Потому что в омуте был ты. Потому что имел право на антипомощь. Да и где тот, который осудит тебя за бездействие? Где он, как не на твоём месте твоего отсутствия. Вы были последними. Кроме вас из всего пышного разнообразия горлопанов вообще никого не было. Мне кажется – тебе повезло. Трудно представить: даже такие твердыни словесного чистоплюйства, такие величавые формулы твердолобия, НЕТ, ДА, – будут незримыми, исчезнувшими, и не разбудят сон слова биологическими притязаниями. Молчание пришло с появлением последнего пузыря. Предпоследний человек уже на дне омута. Ты огляделся. Нет, мир не изменился и не стал чище, но, несомненно, он стал пронзительнее, ибо с последним свидетелем ушло ВРЕМЯ и исчезло с последней попрошайкой звездного света сомнение в твоей многозначности.
Не забыл. Перед тем как маленький человечек скрылся в пучине он прошептал: СПАСИ…
Какие буквы он не успел дошептать: ТЕ или БО? Его глаза перед затоплением были необычайной глубины и чистоты. Теперь всё понятно: он не хотел спасения. Я ещё долго пребывал в задумчивости с протянутой рукой мокрой от дождя. Чтобы как-нибудь оправдать усилие затраченное на поклон реке ты выхватил из быстрых вод стрекозу сбитую ветром заботливо сдул с неё воду подкинул вверх. Быть может показалось как из воды несколько раз поднималась кисть предпоследнего человека и исполняла хватательное движение. Скрутив сигару из ядовитейших листьев ольшаника, задумчиво двинулся вслед за насекомым.