Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Малыш со злорадным смехом выбил ногой пистолет из руки Хайде и обхватил его за шею громадными ручищами.
— Товарищи по оружию! — усмехнулся Генрих. — До чего трогательное зрелище!
Малыш несколько раз встряхнул Хайде.
— Ну, шмакодявка? Что скажешь в свое оправдание?
— Пусти! — пропыхтел Хайде, пытаясь ударить Малыша ногой по голени. — Хочешь задушить меня, чертов болван? Хочешь оказаться в Торгау вместе с Барселоной?
— Почему бы нет? — ответил Малыш, лучезарно улыбаясь своей жертве. — Думаю, умереть за такое дело будет приятно.
Лицо Хайде раздулось и покраснело.
— Да пусти ты этого ублюдка, — сказал с отвращением Порта. — Его час придет, не волнуйся… Но тогда мы сделаем все честно-справедливо, в соответствии с уставом, как ему и хотелось бы.
Малыш небрежно швырнул Хайде на пол. Генрих вежливо поаплодировал.
Снаружи донесся долгожданный топот сапог по коридору — пришла смена.
— Опоздали на десять минут, черт возьми, — проворчал Барселона, допил коньяк и швырнул пустую бутылку в Хайде.
Парашютиста Роберта Пайпера, избитого, окровавленного, привезли в здание полевой жандармерии на улице Сент-Аман.
— У тебя есть двенадцать часов, чтобы заговорить, — лаконично известил его обер-лейтенант Брюнер.
Что произойдет в конце двенадцати часов, если он решит не говорить, ему не сказали. Может быть, этого не знали даже его тюремщики. Может, им даже не приходило в голову, что такая проблема может возникнуть. Как-никак, за двенадцать часов говорить можно заставить кого угодно. Унтерштурмфюрер Штайнбауэр так широко улыбнулся в предвкушении, что линия губ почти разделила лицо надвое. Двенадцать часов! Детская игра.
Он бросил презрительный взгляд на избитого парашютиста. Этот не продержится и тридцати минут. Кое-кто не выдерживал и двадцати; почти всех сламывала последующая ледяная ванна. К этому времени человек мог превратиться в кусок мяса, лишенного кожи, кровоточащего и бесчувственного. Но иногда, когда они упрямились или продолжали ломать комедию, мозг силился оставаться активным. Тут можно был прибегнуть к доброй старой порке или, если бурлила энергия, дать выход чувствам несколькими пинками в пах или в живот. Единственным недостатком данного метода было то, что требовалось быть мастером, если человек не должен был умереть до того, как выложит сведения. В общем и целом, самым любимым времяпрепровождением было направлять на пытаемого струю из брандспойта. Это было забавно и неизменно приносило результат.
Двенадцать часов! Сущий пустяк! Унтерштурмфюрер потер руки и с обычным усердием принялся за дело.
Парашютист сломился под пыткой через двадцать семь минут. Назвал тридцать одну фамилию, адреса, — и за ночь были арестованы тридцать восемь человек.
Генерал фон Хольтиц спокойно подписал тридцать восемь смертных приговоров.
Казармы принца Эжена, казалось, постоянно находились в состоянии неразберихи: воздух оглашали крики, вопли и брань, люди бестолково суетились, офицеры до хрипоты выкрикивали противоречивые команды. Однако кажущаяся неразбериха маскировала строгий порядок и твердую дисциплину. Везде были следящие глаза и навостренные уши. Гревшиеся на солнце часовые казались сонными, но на самом деле были очень бдительными и готовыми к действию при малейшем признаке тревоги.
В тот день в казармах было тихо. Они казались полупустыми. Над внутренним двором висела жаркая дымка, в дальнем углу затихала полковая музыка — барабаны и трубы. В другой стороне двора роту потных новобранцев гонял злобный унтер-офицер. Обычно он придерживался мнения, что чем громче и дольше кричишь, тем вернее добьешься результата. Но в тот день было очень жарко, и он проводил учения в недобром, угрюмом молчании.
В общем, несмотря на суровую дисциплину, жизнь там была довольно приятной. Обязанности были не особенно трудными, а что до казней, в которых нам приходилось принимать участие каждый третий день, — что ж, человек вскоре привыкает к ним. В конце концов, нет большой разницы между тем, нажимаешь ли ты на спуск как член расстрельной команды или как член экипажа танка. В любом случае это несет смерть какому-то бедняге.
— Это война, — говорил всякий раз Легионер.
В тот день мы несли караул у здания суда. Несчастным, которым предстояло предстать перед ним, приходилось стоять в очереди, словно к кассе кинотеатра. Кое-кто непременно просил у нас сигарету, и мы непременно их угощали.
— Бери, кореш.
Порта дал одному полпачки, и охранник из СД[121]свирепо посмотрел на него.
— Не давай ничего этому мерзавцу! Он убил одного из наших парней!
Убийца и сам был еще парнем. Внезапно утративший слух Порта поднес ему огня и дружелюбно улыбнулся. Охранник побагровел.
— Кури-кури, — процедил он сквозь зубы. — Завтра в это время уже не сможешь, будешь покойником.
Парень с надменно-равнодушным видом пожал плечами.
— Слишком уж ты гордый, — сказал Грегор, покачивая головой. — Ночью громадные корабли, сынок… утром бумажные лодочки, а?
— Думаешь, я боюсь? Пошли вы все к черту!
— Почему мы? — спросил с усмешкой Порта. — Почему не твои замечательные красные братья в Москве? Честно говоря, понять не могу, что находит в них такой парень, как ты!
— Я коммунист, — чопорно ответил парень. — Свобода рабочих — единственное, что меня интересует.
— Да, конечно, — мягко согласился Порта. — А завтра — смерть, и что это тебе даст? Кроме каменной плиты над головой, если это может служить утешением… И пока ты будешь лежать под землей, несчастных рабочих все так же будут преследовать. Думаешь, в Москве лучше? — Порта отвернулся и плюнул. — Не смеши меня! Съездил бы туда, испытал бы на своей шкуре. Всего через несколько дней сменил бы взгляды.
— Ну и что? В нацистской Германии лучше?
— Разве я это говорил?
— Ну, так лучше или нет?
— Нет, конечно! Но здесь, во Франции, лучше, и ты понял бы это, если б отбросил предвзятость. Ты хочешь выступать против властей — верно? И выступаешь — верно? Потому что ты во Франции, и здесь это можно. Попытайся ты выступить в Москве — я не дал бы и двух паршивых копеек за твою жизнь.
— Это к делу не относится. Я борюсь против фашизма.
— Брось! — сказал Порта. — Какого там фашизма! Знаешь, что ты сделал, а? Ты убил одного из тех бедных рабочих, за спасение которых так решительно сражаешься! Он был немцем, признаю, но вместе с тем и рабочим. До войны он был рабочим. А ты взял и убил его. За что?