Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я плечами чувствовал, как фосфоресцирует мой чудовищный пиджак, однако мне полегчало среди сорокалетних женщин со сложной завивкой и подкладными плечами — их называют «аджуммы», временами презрительным словом, обозначающим замужних женщин, я почерпнул его у Грейс. Все вместе мы выглядели так, будто переместились в это унылое и неловкое будущее из далеких 1980-х — толпа бедно одетых грешников, сдающихся на милость Христа, неизменно модного и ухоженного, изящного в страданиях, доброго на небесах. Я всю жизнь подозревал, что Сын Божий, невзирая на свое благостное учение, тайком ненавидит всех уродов поголовно. Его текучие голубые глаза всегда пронзали меня насквозь.
Мы с Юнис пробрались к своим сиденьям, сохраняя видимость «соседства» — неизменно разделенные минимум тремя футами пыльного воздуха. Стареющие мужчины, отработавшие свои девяносто часов в неделю и совсем изнемогшие, скукожились, сбросили туфли и, пока не открылся шлюз и не хлынули молитвы, пользовались шансом ухватить полчасика драгоценного сна. Похоже, это не продвинутые корейцы — те по большей части вернулись на родину, едва Сеул перевесил на экономических весах. Здесь собрались, видимо, жители бедных областей, не поступившие в престижные корейские университеты или некрасиво порвавшие с семьями. Эра корейских бакалейщиков из моего детства уже подошла к концу, но люди, окружавшие меня сейчас, не слишком ассимилировались, и в ушах у них по-прежнему отчетливо стучал неверный пульс иммигрантского опыта. У них были мелкие предприятия вне золотых районов Манхэттена и старого Бруклина, они трудились, они подсчитывали, они выталкивали детей за грань недосыпа — тут не увидишь постыдных средневзвешенных показателей 86,894 и не услышишь разговоров о Металлургическом колледже Бостон-Нанкин или Тулейнском университете.
Я с детства так не психовал. В последний раз, когда я был в заведении культа, престарелая аудитория синагоги Бейт-Кахане злобно отругала меня за то, что я прочел кадиш по родителям, хотя они явно не умерли, более того — невозмутимо стояли рядом, произнося ивритские слова, для всех нас решительно непостижимые. «Осуществление желаний, — пояснила моя соцработница спустя десять лет, когда я разрыдался в ее кабинете в Верхнем Ист-Сайде. — Вина за то, что желал родителям смерти».
Мой серебристый пиджак плыл по рядам усталых корейцев. Надо было как-то умерить потливость: сочетание соли и поли-уж-не-знаю-чего, из которого сшит пиджак, вполне способно до срока отправить нас в объятья Иисуса. А потом я их увидел. Они сидели на хороших местах, склонив головы — то ли стыдились, то ли совершили молитвенный фальстарт. Семейство Пак. Мучитель, помощница, сестра.
Миссис Пак выглядела на двадцать лет старше тех «чуть за пятьдесят», про которые говорила Юнис. Я едва не обратился к ней словом «хальмони», тоже почерпнутым у Грейс, но вовремя сообразил, что она явно не бабушка, — бабушка Юнис вообще-то уже покоится в сырой земле где-то на окраинах Сеула.
— Мама, это мой сосед Ленни, — сказала Юнис, и такого голоса я у нее прежде не слыхал — крикливый шепот на грани мольбы.
Миссис Пак выщипывала брови а-ля Юнис, оставляя им жизни на дюйм, а на ее округлых губах виднелись следы помады, однако тем ее проект самоукрашения и ограничивался. По лицу расползлась паутина разгрома, будто ниже шеи прятался паразит, постепенно, но неуклонно стиравший с ее лица все признаки довольства и радости. Она была красива — минималистичные черты, не слишком широко расставленные глаза, прямой крупный нос, — однако напоминала греческую или римскую вазу, склеенную из осколков. Пытаешься разглядеть красоту и изящество узора, однако взгляд неизбежно возвращается к швам и трещинам, забитым темным клеем, к отколотым ручкам и случайным оспинам. Только силой воображения удавалось увидеть миссис Пак, какой она была до встречи с доктором Паком.
Я поклонился в пояс — не слишком низко, чтобы не пародировать обычай, но довольно-таки, чтобы показать свое знание традиции. С доктором Паком мы обменялись рукопожатиями — перед ним я тотчас устыдился и почувствовал себя мелкой тварью. Его руки были сильны — он вообще был силен. На редкость красивый человек — очевидно, от него Юнис и унаследовала свою красоту. Он приоделся — во всяком случае, по сравнению с другими прихожанами: поло «Арнольд Палмер», на локте висит пиджак. Толстая шея, как у боксерского тренера, кожа еще отсвечивает калифорнийским солнцем. Я никогда не видал столь твердых и решительных, столь безусловно мужественных подбородков и ног с таким потенциалом к движению. Очки его были отчасти затемнены — тоже неожиданность, а может, намек на святотатство, — и, оглядывая меня, он лишь слегка их опустил. Невзирая на монголоидность, глаза его были светлы, почти как у Иисуса, и озирали меня равнодушно. Я сел рядом с Сэлли Пак, и она застенчиво пожала мне руку.
Сэлли была красива, но больше унаследовала от матери; в некотором смысле она приоткрывала окошко, в которое я видел, какой мать когда-то была. Лицо площе, плечи тяжелее — она совсем не походила на непринужденно грациозную сестру, во всяком случае, на мой весьма пристрастный взгляд, однако сходство с матерью наделяло ее простой добротой. Тени под глазами говорили о старательной учебе, нескончаемых тревогах и тяжкой работе. У нее ниже шеи не прятался тот паразит, что пожирал счастье ее матери и сестры. Юнис говорила, Сэлли в их семье самая нежная, самая ласковая, и я мигом поверил, что так оно и есть.
И однако Сэлли меня смущала. Всю службу они с Юнис танцевали глазами, точно разведенные супруги, которые годами не виделись и теперь исподтишка друг друга разглядывают. Изредка рассказывая о Сэлли, Юнис понижала голос до побежденного бормотания — а когда шла в атаку на родителей, голос насмешливо взлетал. Едва речь заходила о сестре, Юнис как будто терялась, распадалась. Сэлли выходила то бунтовщицей, то религиозной, то политической и увлеченной, то отстраненной, то расцветшей сексуально, но всегда толстой, что для Юнис — позор хуже всякого позора, нагляднейшая потеря лица. Пожалуй, на первый взгляд Сэлли все это подтверждала (разве что жирной не была) — но мало того. Танец их взглядов — Сэлли нападает, Юнис парирует — все прояснил. Сэлли одинока, ей больно. Она влюблена в сестру, но не в силах проломить стены, превратившие Юнис в красивый и суровый замок посреди выжженной пустыни.
Мы сидели молча. Семейство стушевалось; без алкоголя корейцы временами робки. Я гордился собой. Мы с Юнис знакомы чуть больше месяца, а я уже сижу подле ее родных. Я умиротворял ее, она приручала меня. Времени прошло всего ничего — а как изменилась моя жизнь! Лишь несколькими утренними поцелуями в веки — нежданными, непрошенными поцелуями — Юнис на остаток дня превращала меня в полную противоположность чеховского урода Лаптева. Я встречал доставщика продуктов в одних боксерах, забывая про застенчивость и нежелание демонстрировать волосатые ноги, наслаждаясь мыслью о том, что у меня за спиной на диване эта маленькая девочка занята шопингом и тинками, наблюдает, как ненавистная бывшая одноклассница всеми правдами и неправдами добивается новых кредитов в «Американском транжире», с головой утопает в своей цифровой реальности, но при этом сидит в моей квартире. Я вручал доставщику его десятку в юанях, выкатив грудь, улыбаясь не хуже Джоши — как беспечный укротитель жизни. Я мужчина, вот мои деньги, вот моя будущая жена, вот моя зачарованная жизнь.