Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я посмотрел на Юнис. Она щупала лямки бежевой сумки из «МолодаМанда» размерами немногим меньше ее самой, скользила пальцами по ремню туда-сюда, и на меловой коже кратко отпечатывался красный и белый, пока мать не перехватила ее руку и что-то ей не фыркнула, коротко и с нажимом.
Мне хотелось встать и обратиться к аудитории.
«Вам нечего стыдиться, — сказал бы я. — Вы хорошие люди. Вы стараетесь. Жизнь очень непроста. Если на сердце давит бремя, здесь вы не освободитесь. Не забывайте свою доброту. Гордитесь добротой. Вы лучше, чем этот сердитый человек. Вы лучше Иисуса Христа».
А потом я бы прибавил:
«Все это изобрели мы, евреи, — мы сочинили Большую Ложь, из которой выросли христианство и западная цивилизация, а все потому, что нам было стыдно. Ах, как стыдно. Стыдно, что нас порабощали могущественные государства. Вечное мученичество. Вой на могилах предков. Мы им недодали! Мы их подвели! Сгорел Второй храм. Сгорела Корея. Сгорели наши деды. Какой стыд! Встаньте с колен. Не отказывайтесь от своего сердца. Сохраните его. Ваше сердце — это самое главное. Откажитесь от стыда! И от скромности! И от предков своих откажитесь! Откажитесь от своих отцов и псевдоотцов, объявивших себя распорядителями Господа Бога. Откажитесь от застенчивости, откажитесь от гнева, что таится под нею. Не верьте в это иудео-христианское вранье! Примите свои мысли! Примите свои желания! Примите правду! А если правд несколько, научитесь трудной работе — выбирать. Вы добрые, вы человечные — у вас есть право выбора!»
Меня до того увлекло мое негодование — негодование, которое проще всего было выразить краткой мольбой: «Доктор Пак, пожалуйста, больше не бейте жену и дочерей», — что я не заметил, как прихожане вскочили и затянули «Розу Шарона»[67]. Как выяснилось, это был заключительный акт Крестового похода грешников. Я подметил других евреев, которым не терпелось слинять куда подальше, прочь от подругиной родни, в объятия любимой. Сердито и нежно Иисус молился за самые души наши, но мы так устали, так проголодались, что не дослушали, — до того проголодались, что даже не заполнили короткий опросник по материалам проповеди («Просто так, оценки не ставятся!»), который молодые люди в лентах через плечо передавали по рядам.
Склонив головы, мы выбрались из Мэдисон-сквер-гарден и переместились в новый ресторанчик поблизости, на 35-й улице, — там подавали нагджи погум, блюдо из осьминога, полыхавшее перечной пастой и чили, а также прочими жароповышающими и неполезными для здоровья веществами.
— Может быть, для вас слишком остро? — спросила миссис Пак — белых всегда об этом спрашивают.
— Я его много раз ел, — ответил я. — Вкуснотища. — Она поглядела на меня с великим подозрением.
Нас отвели в пустую комнатушку, где полагалось снять обувь и в тесноте усесться вокруг стола, скрестив ноги. С ужасом, от которого отчаянно захотелось в туалет, я увидел, что на носке у меня гигантская дыра, из которой вылезает бледная молочная кожа. Я повернулся к Юнис — мол, почему ты не сказала? — но столкновение двух миров совсем перепугало ее, и моего буравящего взгляда она не заметила. Она скинула остроносые церковные туфли и в неудобстве села. Взрослые собрались за одним концом стола, Сэлли и Юнис робко взирали на нас с другого. Миссис Пак приступила было к заказу, но муж перебил ее и выпалил чередой взрыков в прыщавого молодого официанта с волосами, зачесанными гладкой параболой. Доктору Паку тотчас вручили бутылку со-джу. Я попытался ему налить, ибо в этой культуре молодые прислуживают старшим (можно подумать, старики лучше нас, а не просто ближе подошли к умиранию), но он оттолкнул мою руку и налил себе сам. Потом взял мой стакан, поставил перед собой и заправил точно откалиброванным движением. Наконец, одним пальцем подвинул стакан мне.
— Ой, спасибо, — сказал я. Затем помахал бутылкой Юнис и Сэлли: — Кто-нибудь хочет вкусной водицы? — Обе отвели глаза. Доктор Пак молча проглотил свою дозу. — Ну и ладно. Должен сказать, в эту последнюю неделю соседство с Юнис было очень успешно, столько всего произошло…
— Хиюн! — рявкнул доктор Пак младшей дочери. — Как твоя учеба?
Сэлли вспыхнула. Кубик холодной белой редиски выскользнул из палочек.
— Я, — сказала она. — Я…
— Я, я, — передразнил доктор Пак. Он глянул на меня, как будто мы с ним в сговоре. Я улыбнулся, не в силах противиться любому жесту этого человека, даже если он требует принять его сторону против невинных женщин. Так, видимо, действуют все тираны. Заставляют тебя жаждать их внимания; путать внимание с милосердием. — Столько денег на Элдербёрд, на Барнард — и ради чего? — спросил доктор. — Им нечего сказать. Одна протестует, другая тратит мои деньги. — Он говорил со смутным британским акцентом — в свое время подцепил в Манчестере. Речь его пугала меня все больше. Этот абсолютный маленький человек возвышался над всеми нами.
— Вообще-то, — сказал я, — сейчас не время для бесед и письма. Теперь молодежь самовыражается иначе.
— Да-да, — кивнула мне миссис Пак. Крохотной ладошкой она закрывала крохотное лицо, краснея вместе с дочерьми, другая рука нервно застыла над плошкой с рисом. — Уж в такие времена мы жить, — сказала она. — Последние времена. — А потом обратилась к дочерям: — Папа хотеть как лучше. Слушаться его.
Страшную библейскую аллюзию я пропустил мимо ушей и продолжил хвалить любимую:
— Вероятно, вы удивитесь, узнав, что вообще-то Юнис замечательно строит фразы. Недавно мы обсуждали…
Доктор Пак тихо заговорил с девушками по-корейски. Говорил он двадцать минут, не снимая темных очков, прерываясь лишь на секунду, чтобы вновь наполнить и вылить в глотку стакан. Дочери же сидели и краснели, иногда переглядывались, проверяя, как другая переносит наказание. Никто не притрагивался к еде — ел я один. Я, по-моему, в жизни не бывал так голоден, — я слабел, будто со мной случился приступ гипогликемии. Появились официанты, приносящие бесконечные дары дымящейся обжигающей кухни. Ко мне подплыл горшок с осьминожкой, горячей и сладкой, в кольце ттока, круглого рисового пирожка, впитывающего приправы, как губка. От обилия специй во рту я нервничал, а из доктора Пака все сыпались слова. Я потянулся к тарелке с яичным кремом и пикулями, чтобы остыть; вкусы осьминога, чили, зеленого лука, репчатого лука в кунжутном масле становились все острее. Я никак не мог перестать есть. Потянулся было к бутылке соджу, но доктор Пак хлопнул меня по руке и сам мне налил, не ослабляя артобстрела миниатюрных дочерей через широкий залив деревянного стола.
Кажется, я расслышал слово «хананим» — это «Бог» по-корейски, — и глубоко оскорбительное «ми-чхин-нюн»[68], от которого Юнис выдохнула так печально, так обиженно, долго и окончательно, что я забеспокоился, сможет ли она когда-нибудь восполнить этот выдох. Рука миссис Пак все парила над металлической плошкой с рисом, временами касаясь кромки. По моему опыту, для корейцев весьма необычно сидеть за столом и не есть. Я прикрыл глаза, и контуры губ вспыхнули чистым жаром. Я проплыл над столом и нырнул в густой воздух центра города. Я жалел, что недостаточно силен и не могу помочь Юнис или хотя бы загородить ее собой, впитать часть ее боли. Я хотел зарыться лицом в тепло ее волос, в их мускус и масло, ибо там мой дом. Ибо я знал, что она слишком маленькая, слишком слаба духом, слишком поклоняется семье и своему представлению о семье, а потому неспособна терпеть такую боль в одиночестве. Может, потому она и сбежала в Рим, выучила итальянский, своим спутником назначила мужчину уступчивого и доброго, хоть и некрасивого, попыталась стать другим человеком? Но в этом мире не убежишь от докторов Паков. Джоши просил нас вести дневник, потому что структура нашего мозга постоянно меняется и со временем мы превращаемся в совершенно других людей. Этого я и желал Юнис — чтобы синапсы, ответственные за ее реакцию на отца, увяли и переродились, обратились к тому, кто любит ее безоглядно.