Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Большую, — с удовольствием подтвердил тот. — Восемь канлодок, две плавбатареи и база с аэропланами. Я уж не говорю про вспомогательные суда.
— Ну-ну, валяйте, — с завистью буркнул Алёшка.
Военную флотилию вооружали в Кунавинской слободе за Окой. Алёшка не раз мотался туда посмотреть, как из буксиров делают канонерки. Здорово, конечно, вот только ему, барчуку, на канонерку не попасть. На всех афишных тумбах Нижнего Новгорода пестрели призывы записываться во флотилию, но в листовках было твёрдо указано: «От желающих поступить в отряд требуется признание платформы советской власти. Прочим просьба не беспокоиться». Алёшка не то чтобы не признавал советской власти — просто она казалась ему дурацкой. Папа сто раз объяснял, что речной флот в России порождён частной собственностью. Национализировать пароходы — это как национализировать самовары. Глупость. Воспоминание о папе опять откликнулось болью.
Смерть отца обострила Алёшкино желание сбежать. В доме поселилось горе, мама закрылась в комнате и плакала. Находиться рядом с ней Алёшке было невыносимо. За мамой ухаживала крёстная — тётя Соня. Алёшка был предоставлен самому себе. Он очень любил отца, и маму тоже очень любил, но деятельная натура не позволяла ему сидеть на месте и печалиться. Папа был таким же: в день похорон деда он не выдержал поминок и уехал на завод.
Однако Алёшка пока ещё не мог покинуть дом. Где-то в Перми, совсем одна, оставалась сестра Катька. Её надо было вернуть под присмотр мамы или тёти Сони. По мнению Алёшки, все девчонки были дурами. Даже если какая-то из них и не была дурой, то всё равно ничем не отличалась от дур. Словом, Катька без него пропадёт. Алёшка пытался добраться до Перми на поезде. Один раз его выбросили уже на Ржавке, другой раз на воинском эшелоне он доехал до Кстова, и там его арестовал патруль; три дня он просидел в тюрьме.
Пролётка спускалась по Зеленскому съезду, словно погружалась под землю. Над склоном всё выше и выше вырастали башни кремля — кирпичный чурбан Кладовой башни, шатровый ящик Никольской, труба Коромысловой…
— У «Вани» калашниковская форсунка, — сказал Алёшка краснофлотцу. — Её нагаром забивает, потому падает мощность машины. Надо снять её и сутки отмачивать в растворе из двух частей керосина и одной части ацетона. Когда нагар размякнет, поставить в трубу пародателя часа на два. Всё очистится.
— А ты, гляжу, соображаешь, — с уважением ответил краснофлотец.
— Уж побольше тебя-то.
С поворота открывался широкий вид на устье Оки, на Флачную часовню и Новоярмарочный собор. В небе над устьем, загораживая друг друга, висели взъерошенные облака, нижние — сизые, верхние — золотые. От плашкоутного моста за кручу Дятловых гор — до водопроводной станции и завода Курбатова — загибалась длиннющая череда пристаней: дебаркадеры, мостки, балаганы, пакгаузы, будки, поленницы, конторы, трактиры… У причалов Софроновской площади в ряд, как щуки на перемёте, застыли шесть буксиров-канонерок, обшитых бронёй и по-морскому выкрашенных в серый «шаровый» цвет.
— Вот это да… — тоскливо выдохнул Алёшка.
Краснофлотец посмотрел на него с улыбкой превосходства.
— А штабное судно у нас — «Межень», царская яхта, — гордо сообщил он. — Хочешь, поговорю с комиссаром Маркиным, чтобы тебя машинистом взяли?
— И куда пойдут ваши пароходы?
— Ну, куда… Где белые. На Казань, на Самару и Царицын, на Уфу.
— А на Пермь?
— Наверное, — пожал плечами краснофлотец. — Там ижевцев бить надо.
— Да я бы только рад был к вам на судно, — искренне признался Алёшка, — но мне всего пятнадцать, и я — сын пароходчика.
Краснофлотец пренебрежительно свистнул.
— Я тоже родом из дворян, и мне четырнадцать было, когда я из гимназии на германский фронт удрал. Так что не тушуйся, товарищ. — Краснофлотец протянул руку для рукопожатия: — Я Волька, пулемётчик на «Ване».
03
— Я вам поверил, господин Горецкий, и рад, что вы не солгали, — сказал начальник тюрьмы штабс-капитан Терентьев. — От Владимира Оскаровича мне телефонировали, что за вами едет адъютант. Обождите в общей.
Солдат-караульный открыл перед Романом дверь.
Горецкого арестовали через два дня после бегства красных из Казани. Это было несправедливо. Для нижегородской флотилии казанские большевики пытались подготовить несколько пароходов, а команды для них сформировали принудительно; так был мобилизован и Горецкий. Красные не успели ввести пароходы в строй, и военно-полевой суд приговорил речников не к расстрелу, слава богу, а всего лишь к тюрьме. Роман написал записку Георгию Мейреру, командиру флотилии КОМУЧа, и попросил о помощи. Мейрер знал Горецкого — ещё в Самаре он сам предложил Роману Андреевичу пойти на «Русле» за нобелевской баржей. Штабс-капитан Терентьев согласился передать записку Горецкого на пароходы. Ожидание растянулось на неделю с лишним. Однако Мейрер, похоже, всё-таки заступился за Романа Андреевича перед Каппелем.
В старинном тюремном замке «общей» называлась обширная сводчатая камера в полуподвале. Арестантов сюда заводили только на время — до суда или до расстрела. На скамьях вдоль стен сидели подавленные узники, человек десять. Избитый пожилой рабочий бубнил молитву и крестился на окошко, женщина-конторщица тихо плакала, какой-то взъерошенный студент нервно мотался по проходу от двери к стене. В углах лежали кучи тряпья.
Горецкий хотел пристроиться где-нибудь поодаль от этих людей, словно боялся заразиться их отчаяньем, и вдруг узнал девушку под окном. Он видел её на «Межени» во время переговоров Мамедова с капитаном-балтийцем: девушка тогда сидела с ногами на оттоманке в императорском салоне и смотрела на гостей красивыми, тёмными злыми глазами. Балтиец не знал, что делать, а девушка сердилась и жаждала драки. Вот ведь где встретились…
— Разрешите? — спросил Горецкий, опускаясь рядом на скамью.
— От вас пахнет, — поморщилась девушка.
— Прошу прощения, тюрьма — не купальня в Кисловодске. — Горецкий усмехнулся. — А вы помните меня? «Межень», «Русло», баржи Стахеева…
— Вы меня с кем-то спутали, — непроницаемо ответила девушка.
— Вас ни с кем не спутать, — возразил Горецкий.
Ляля вдохнула чуть глубже — не от комплимента, а от надежды. Тюрьма подействовала на неё угнетающе. Под сводами камеры Ляля впервые ощутила, что на войне побеждать может не только она. И ей отсюда не вырваться силой ума, таланта или характера, а вот мужской интерес вполне способен спасти.
Горецкий рассматривал Лялю слишком пристально, почти беспардонно. Истомившись в подвале по жизни, по женщине, он не замечал, что нарушает приличия. Ляля казалась ему необыкновенно привлекательной. Да, она — за большевиков. Ну и что? Она не прокуренная и проспиртованная комиссарша с сорванным голосом, не холодная фанатичка, откованная каторгой. Скорее это избалованная девочка из добропорядочной интеллигентной семьи, которая в романтическом порыве кинулась на баррикады. Видимо, среди