Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К тому времени, когда Контрерас вышел из комы, Хосе Куаутемок успел отсидеть девять месяцев и семнадцать дней. Впрочем, возвращение адвоката из радужной страны снов никак делу не помогло, поскольку показатели интеллекта у него остались примерно такими же, как во время комы.
Вечером я прочла труппе текст Хосе Куаутемока: «В алом потоке, несущемся из женской утробы, плавают трупы тех, кто мог бы родиться и не родился». Мы обсудили эту мысль, и в результате возникло два противоположных мнения. Первое: самые глубинные, самые простые явления должны стать для нас источником вдохновения. Искусство, даже такое элитарное, как танец, не может отворачиваться от наитемнейших закоулков человеческого бытия. Мы заперты в своих микроскопических мирах и теряем из виду самую жизнеспособную и неприукрашенную часть нашей же сущности. Это противоречило тезису Люсьена, который утверждал, что творец должен питаться тем, что знает из первых уст, и не пытаться расшифровать вселенные, далекие от его обычной жизни. Я была согласна с Люсьеном. Как мы можем рассказать об опыте заключенного или проститутки — абсолютно противоположном нашему опыту? Почему жизнь других по определению должна быть нам интереснее? Мелкобуржуазные темы — поиск пары, расставание влюбленных, уход детей из семейного гнезда — менее важны, чем темы, связанные с жизнью угнетенных классов?
Я понимала, что искусство должно простираться дальше, за пределы нашей розовой безопасной жизни, но мы рисковали впасть в искусственность, в карикатурность. Разве удастся нам влезть в шкуры мужчин и женщин столь далеких от нашей действительности? Не лучше ли говорить о себе самих?
Что более достойно восхищения: искренняя попытка препарировать тягомотное течение времени в паре или фальшивая история убийцы, обезглавливающего своих жертв? «Делайте ставку на аутентичность», — говорил Люсьен. Не нужно перегружать танец порочной массой идеологических установок или, тем более, отравлять его ядом добрых намерений. Мы так и не пришли к единому заключению, хотя все были согласны, что нам пора меняться. Выступление в тюрьме показало, что и снаружи есть публика, жаждущая, чтобы ей бросили вызов. И текст Хосе Куаутемока это подтверждал.
В то утро, когда занятие в мастерской закончилось, я, беседуя с Хулианом, украдкой посмотрела на Хосе Куаутемока. Он пристально разглядывал меня из угла аудитории. Совершенно очевидно, старался подстегнуть мое любопытство. Он знал, какой притягательной силой обладает. Потом он повернулся ко мне всем телом и улыбнулся. Я в ответ нервно изобразила улыбку и тут же притворилась, что мне очень интересно то, о чем в данный момент рассуждает Хулиан. Пару минут спустя я снова бросила взгляд туда, где стоял Хосе Куаутемок, но его больше не было. Я огляделась. Он исчез.
Мы направились к выходу из тюрьмы, и я понимала, что поговорить нам не удастся. Когда мы пересекали двор, сзади послышались голоса. Телохранители Педро перехватили Хосе Куаутемока, который рвался к нам. Педро сделал знак, чтобы его пропустили. Тот подошел ко мне и вручил лист бумаги: «Я хотел подарить тебе то, что написал про твою постановку». Я взяла лист, сложила, спрятала в нагрудный карман и протянула ему руку. И снова моя рука безнадежно утонула в его ручище. Мы коротко переглянулись, и я ушла вместе с остальными.
Домой попала к двум часам дня. Надо было принять душ. Кто знает, какие бактерии и вирусы бродят по тюрьме. Пока нагревалась вода, перечитала написанное Хосе Куаутемоком. Тот же почерк, что и в речи. Элегантный синтаксис, продуманная пунктуация — совсем не как у зэка. По крайней мере, не у типичного зэка в моем представлении.
Дочитав, я перевернула листок. Там было написано: «Когда будешь звонить в следующий раз, оставь сообщение на голосовой почте. Я смогу говорить в четверг, в три часа дня. Жду твоего звонка».
Надо же было до такого додуматься — подвешивать нас в запертых клетках. Ты устроил так, чтобы их можно было поднимать на дерево с помощью блокового механизма и оставлять там болтаться на пятиметровой вышине. Сделал ты это не по наитию. О нет. Ты рассчитал крепость полов, окружность прутьев, толщину канатов. Что там кипело, в твоей больной головенке, что ты целые дни напролет держал нас в этих клетках, словно обезьян в третьесортном зоопарке? Только полусумасшедший способен на такое. Серьезно, только псих. Как бы мне хотелось так же запереть тебя, чтобы ты понял! Это было невыносимо, Сеферино.
Ты не стал делать в клетках потолка, чтобы дождь и солнце проникали внутрь беспрепятственно, чтобы нас пропекали горячие лучи, чтобы поливали грозы. «Вы выйдете оттуда, заимев сердца воинов. Я все детство провел в нищете и горестях, так что и с вами ничего не случится, если пару деньков повисите. Это укрепит ваш характер». Да, Сеферино, условия у тебя и вправду были ужасные, подчас нечеловеческие, но все-таки ты спал под крышей и вдоволь, а не вжимался в прутья решетки под стеной ливня. Тебе даже не хватило совести выстроить клетку, в которую мы с Хосе Куаутемоком помещались бы вдвоем. Висели каждый в своей, на расстоянии метра. Надо признать, что ты установил внутри металлические ящики, чтобы вода не попадала на нашу еду: бананы, яблоки, яйца вкрутую, вяленое мясо, вареные овощи, булочки, шоколад. Бутыли по галлону воды в каждом углу клетки. Ты позаботился, чтобы мы не померли от голода или жажды. «Будьте благодарны, что я обеспечиваю вам питательную еду. Я в детстве жрал корешки и цветки пальмы». Ты запретил нам кричать или просить о помощи. «Если только сосед скажет, что у нас тут кто-то стонет, накажу по-настоящему». Ах ты ж черт! Что для тебя значило «по-настоящему»? Макать нас ногами в серную кислоту? Битой ломать нам челюсти? Колошматить нас по яйцам, пока не лопнут? Поясни, пожалуйста. Если ты не в курсе, мало что может для ребенка сравниться по ужасу с тем, чтобы болтаться всю ночь в крошечной клетке в нескольких метрах над землей. Я говорил, что готов простить тебе все. Но понять этого я не могу. Ты неустанно повторял, что в конце концов мы еще будем тебе благодарны, что научил нас выносить одиночество и заключение. Надо думать, Хосе Куаутемоку