Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кошелев засмеялся:
— Верное и неверное здесь так перепутано, что, право...
Белинский перебил его:
— Нет,— сказал он горько,— признаю, что я был неправ, когда в статье своей «Литературные мечтания» писал об Одоевском, что он глубоко и верно измерил неизмеримую пустоту и ничтожество своего класса. Поспешил я, этот грех за мной водится...
Однако осознать свой грех еще не значит исцелиться от него. В эти дни Неистовый опубликовал в «Отечественных записках» статью «Менцель, критик Гете», раскаиваться в которой и самобичующе называть ее «гадкой» он будет только через год. Все же и здесь уже временами слышны некоторые уклонения от еще державших его в своем дурмане философских установок. Знак равенства между действительностью и разумностью как-то заколебался. Самое понятие «разумность» в этой статье уже дает трещину:
«Искусство издавна навлекало на себя нападки и ненависть моралистов, этих вампиров, которые мертвят жизнь холодом своего прикосновения и силятся заковать ее бесконечность в тесные рамки и клеточки своих рассудочных, а не разумных определений».
Да и первая половина этого философско-алгебраического двучлена — «действительное — разумно» — тоже как-то расщепилась:
«Эти моралисты-резонеры хотят видеть в искусстве не зеркало действительности, а какой-то идеальный, никогда не существовавший мир, чуждый всякой возможности, всякого зла, всяких страстей, всякой борьбы, но полный усыпительного блаженства и резонерского нравоучения; требуют не живых людей и характеров, а ходячих аллегорий с ярлычками на лбу, на которых было бы написано: умеренность, аккуратность, скромность и т. п.»
Сложная статья, многотемная, полная блистательных прозрений и удручающих заблуждений! А местами — остро сатирическая. Тут достается и самому Менцелю (о котором, между прочим, Гейне сказал, что он «помесь грубияна и мошенника», «неопрятная личность, о которую можно только замараться, негодяй и лицемер до мозга костей»).
Дело, однако, не только в моральных качествах Менцеля. Он строчил политические доносы на передовых немецких писателей, и произведения их были запрещены к печати. В одной из своих клеветнических статей Менцель договорился до того, что эти писатели якобы проповедуют в своих вещах обобществление женщин.
Этот душевный набор Менцеля — знал или не зная о нем Белинский — некоторыми чертами совпадает с тем, что собственным чутьем распознал в нём Виссарион, рецензируя его книгу «Немецкая литература», преимущественно же главу о Гете. Сквозь завесу фальшиво-либеральных фраз Белинский увидел в Мёнцеле лицемера и реакционера, злобствующего завистника, пошляка и невежду:
«Менцель поставляет Гете в великую вину и тяжкое преступление, что он молчал во время французской революций и ни одним стихом не выразил своего мнения об этом событии... Так точно в одном русском журнале кто-то ставил Пушкину в вину, что он, воротясь из-за Кавказа, где был свидетелем славы русского оружия, напечатал VII главу «Онегина», а не собрание «торжественных од»...»
Это была стрела не только в Менцеля. Скверно пахнущий доносительский упрек Пушкину сделал Булгарин, и повторил его Надеждин. И частенько в этой статье Белинского его упреки рикошетом бьют по отечественным литературным мракобесам. И это не случайные совпадения, а вполне сознательно наносимые удары, о чем сам Неистовый с глубоким удовлетворением писал Косте Аксакову:
«В № 1 «Отечественных записок» моих две статьи — о «Горе от ума» и о Менцеле... а в начале ее первая оплеуха Сенковскому, вторая — Надеждину, а третья — Гречу...»
В суждениях же своих об искусстве Белинский в этой статье все еще не слезает с кочки «примирения с действительностью». Художник у него по-прежнему не столько человек, сколько «орган общего и мирового»; не столько творец, сколько нечто вроде инструмента для проявления некоего духа, независимого от человека и поэтому неспособного ошибаться и лгать. А искусство — это «нечто существующее по себе и для себя, в самом себе имеющее свою цель и причину». И тут же, не замечая противоречия, определяет искусство как «воспроизведение действительности; следовательно, его задача не поправлять и не прикрашивать жизнь, а показывать ее так как она есть на самом деле: Только при этом условии поэзия и нравственность тождественны». В одной и той же статье Белинский как бы говорит двумя. голосами — своим естественным, идущие от ума и сердца, и другим — натужным, надсадным, заёмным, гегельянским. Словом, живой человек здесь соседствует с «резонером и рефлектировщиком», как вскоре назовет себя Белинский, вспоминая эту свою деятельность и проклиная ее.
— А ведь вы, Виссарион Григорьевич, полюбили Питер,— сказал Тимоша Всегдаев.
Здесь, в столице, Тимоша отпустил бакенбарды и стал отращивать брюшко, оно уже обозначается под модным клетчатым двубортным жилетом, Сахарной белизны воротничок острыми углами возвышается над пышным фуляром.
Неистовый как-то не замечал этих перемен в своем бывшем ученике, ныне процветавшее в министерстве просвещения, руководимом Сергеем Семеновичем Уваровым, впрочем, вероятно, и не догадывавшимся о существовании в недрах его ведомства некоего Тимофея Всегдаеда.
Сентенция Тимоши, видимо, заинтересовала Виссариона.
— Полюбил? — повторил он задумчиво.— Нет, брат, другое: притерпелся. Что ж, спасибо Питеру, он на многое открыл мне глаза.
— А на что, Виссарион Григорьевич? — спросил Тимоша.
Спросил и робко посмотрел на Белинского. Ибо несмотря на модный жилет, бакенбарды и чин коллежского асессора, он все еще побаивался Виссариона и разговор с ним был подобен, как сказали бы мы в наши дни, прогулке по заминированному полю.
Но взрыва на этот раз не последовало. На Белинского накатился стих задумчивости.
— Да,— думал он вслух,— спасибо Петербургу. Я начинаю не узнавать себя и вижу ясно, что надо в себе бить. Это его, Петербурга, дело. Он был страшной скалой, о которую больно стукнулось мое прекраснодушие.
Это было начало перелома. В столице мрачная действительность николаевской России представала перед Виссарионом гораздо нагляднее, чем в патриархальной Москве. Здесь на каждом шагу наталкивался он на беззакония, на мертвящий бюрократизм, на произвол полиции.
Тимоша удивленно молчал. Белинский не замечал его молчания, как не услышал бы сейчас и его слов. Ему хотелось выговориться. Для