Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Друзья! А попробуем пособить мы, если мы чего-нибудь стоим! В своих странах, раздираемых разноголосицей партий, движений, каст и групп, кто же искони был силою не разъединяющей, но объединяющей? Таково по самой сути положение писателей: выразителей национального языка — главной скрепы нации — и самой земли, занимаемой народом, а в счастливом случае и национальной души.
Я думаю, что мировой литературе под силу в эти тревожные часы человечества помочь ему верно узнать самого себя вопреки тому, что внушается пристрастными людьми и партиями; перенести сгущенный опыт одних краев в другие, так чтобы перестало у нас двоиться и рябить в глазах, совместились бы деления шкал, и одни народы узнали бы верно и сжато истинную историю других с тою силой узнавания и болевого ощущения, как будто пережили ее сами, — и тем обережены были бы от запоздалых ошибок. А сами мы при этом, быть может, сумеем развить в себе и мировое зрение: центром глаза, как и каждый человек, видя близкое, краями глаза начнем вбирать и то, что делается в остальном мире. И соотнесем, и соблюдем мировые пропорции.
И кому же, как не писателям, высказать порицание не только своим неудачным правителям (в иных государствах это самый легкий хлеб, этим занят всякий, кому не лень), но — и своему обществу, в его ли трусливом унижении или в самодовольной слабости, но — и легковесным броскам молодежи, и юным пиратам с замахнутыми ножами?
Скажут нам: что ж может литература против безжалостного натиска открытого насилия? А не забудем, что насилие не живет одно и не способно жить одно: оно непременно сплетено с ложью. Между ними самая родственная, самая природная глубокая связь: насилию нечем прикрыться, кроме лжи, а лжи нечем удержаться, кроме как насилием. Всякий, кто однажды провозгласил насилие своим методом, неумолимо должен избрать ложь своим принципом. Рождаясь, насилие действует открыто и даже гордится собой. Но едва оно укрепится, утвердится, — оно ощущает разрежение воздуха вокруг себя и не может существовать дальше иначе, как затуманиваясь в ложь, прикрываясь ее сладкоречием. Оно уже не всегда, не обязательно прямо душит глотку, чаще оно требует от подданных только присяги лжи, только соучастия во лжи.
И простой шаг простого мужественного человека: не участвовать во лжи, не поддерживать ложных действий! Пусть это приходит в мир и даже царит в мире — но не через меня. Писателям же и художникам доступно большее: победить ложь! Уж в борьбе-то с ложью Искусство всегда побеждало, всегда побеждает! — зримо, неопровержимо для всех! Против многого в мире может выстоять ложь — но только не против Искусства.
А едва развеяна будет ложь — отвратительно откроется нагота насилия — и насилие дряхлое падет.
Вот почему я думаю, друзья, что мы способны помочь миру в его раскаленный час. Не отнекиваться безоружностью, не отдаваться беспечной жизни, — но выйти на бой!
В русском языке излюблены пословицы о правде. Они настойчиво выражают немалый тяжелый народный опыт, и иногда поразительно:
Одно слово правды весь мир перетянет.
Вот на таком мнимо-фантастическом нарушении закона сохранения масс [и] энергий основана и моя собственная деятельность, и мой призыв к писателям всего мира.
Выступление А. И. Солженицына на нобелевском банкете в Стокгольмской ратуше 10 декабря 1974 года[262]
Ваше Величество!
Ваши королевские Высочества!
Дамы и господа!
Много нобелевских лауреатов выступало перед вами в этом зале, но, наверно, ни с кем не досталось Шведской академии и Нобелевскому фонду столько хлопот, сколько со мной. Один раз я уже здесь был, хотя и не во плоти; и один раз досточтимый Карл Рагнар Гиров уже направлялся ко мне; и вот наконец я приехал не в свою очередь занимать лишний стул. Четырем годам надо было пройти, чтобы дать мне слово на три минуты, а секретарь академии вынужден обращаться к тому же писателю вот уже с третьей речью.
И потому я должен просить извинения, что так много забот доставил всем вам, и особо благодарить за ту церемонию 1970 года, когда ваш покойный король и вы все тепло приветствовали здесь пустое кресло.
Но согласитесь, что и лауреату это тоже не так просто: четыре года носить в себе трехминутную речь. Когда я собирался ехать к вам впервые, не хватало никакого объема в груди, никаких листов бумаги для того, чтобы высказаться на первой свободной трибуне моей жизни. Для писателя подневольной страны первая же трибуна и первая речь есть речь обо всем на свете, о всех болях своей страны, — и при этом простительно забыть цель церемонии, состав собравшихся и влить горечь в стаканы торжества. Но с того года, не поехав сюда, я научился и у себя в стране говорить открыто почти все, что я думаю. А изгнаньем оказавшись на Западе, тем более я приобрел эту нестесненную возможность говорить сколько угодно, где угодно, чем здесь и не дорожат. И нет мне уже необходимости перегружать это короткое слово, к тому ж и в обстановке, совсем для того не подходящей.
Нахожу, однако, и особое преимущество в том, чтобы ответить на присуждение Нобелевской премии лишь через несколько лет. Например, за 4 года можно испытать, какую роль уже сыграла эта премия в твоей жизни. В моей — очень большую. Она помогла мне не быть задавленному в жестоких преследованиях. Она помогла моему голосу быть услышанному там, где моих предшественников не слышали и не понимали десятилетиями. Она помогла произвести вовне меня такое, чего б я не осилил без нее.
Со мной Шведская академия совершила одно из исключений, довольно редких: присудила мне премию в среднем возрасте, а по моей открытой литературной деятельности — даже во младенческом, всего на 8‑м году ее. Для академии тут крылся большой риск: ведь была опубликована лишь малая часть написанных