Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Москва — город тяжелый, и я бы наверняка уехал оттуда, Литинститут бросил, как до того бросал все места, где учился, но встретил свою землячку Елизавету Емельянову, мы поженились, теперь у нас две дочки… Вместе мы уже десять лет, правда, с перерывами. Во время этих перерывов я жил в общежитии Литинститута, и хоть и знаю, что об этом месте писать — дурной тон, но все же действие нескольких моих вещей происходит в общаге Лит-института. Уникальное место.
— И ты с самого детства мечтал стать писателем? Когда именно
это началось, не помнишь?
— Мечтать — не особо мечтал, но писать начал в детстве. Сначала — подражая своим любимым Стивенсону, Жюль Верну, Вальтеру Скотту. Постоянно сочинял в голове всякие приключения, совершал путешествия. О современном читать не любил — видел, что в книжках все не так, как на самом деле. Сам пытался писать то, что видел, но не получалось. Открыть настоящую литературу мне помог отец — однажды, когда мне было лет двенадцать-три-надцать, он прочитал вслух «Деньги для Марии» Распутина. И тогда я понял, что о современной жизни можно писать по правде… Году в 86-м отправил один из своих рассказов в радиопередачу «Пионерская зорька». Рассказ был о том, что пионеры вешают в школьном коридоре плакат — что-то вроде «Все на борьбу с кличками!», — а сами, включая учительницу, называют друг друга по кличкам. Рассказ подредактировали, учительницу сделали полностью положительной и передали по радио. Даже гонорар прислали солидный — рублей двадцать пять. Но переделкой этой охоту еще куда-то что-то посылать отбили надолго.
Писал я много, в основном вместо выполнения домашних заданий — сидел тихо за столом, и родители были спокойны, думали, что делаю биологию или химию… Писал про дворовых ребят, про школу, про старушек. Были и рассказы, и огромные повести… Долго выбирал, как называть героя, когда повествование велось от первого лица, и решил назвать его своим именем. Называть «Сережа» или «Андрюша» и писать при этом «я» казалось совершенно лживым. . . От писанины не отвлекла даже армия. Однажды у меня под матрасом офицеры нашли тетрадку с первоначальным вариантом повести «Сутки» (она вошла потом в мою первую книжку, недавно переведена на английский), долго ругались, но в итоге тетрадку вернули, велели спрятать подальше. Приехав домой, я долго переписывал свои полудетские вещи, но ничего не нравилось, я понял, что увязаю в этих бесплодных попытках улучшить изначально слабое, к тому же это понимание совпало с переездом. И я почти все уничтожил, начал с чистого листа, как говорится, с очень коротких рассказов-зарисовок. Осенью 1995 года стал носить их по минусинским и абаканским газетам, неожиданно для меня их принимали и печатали, платили пачки двухсоток, пятисоток, которых хватало обмыть публикацию… Вот так началась моя писательская жизнь.
— Какую из своих книг считаешь самой важной для себя? — Самой важной и любимой считаю, конечно, первую. «Афинские ночи». Вышла в 2000 году. В ней в основном рассказы и повести того времени, когда я еще не думал, что буду ходить по редакциям, кто как отреагирует на то-то и то-то. То есть писал исключительно для себя или для всех. И заглядывая в эту книгу, иногда удивляюсь какому-нибудь отрывку: «Неужели я написал?» Две следующих — большие повести «Минус» и «Нубук» — это две первые части своего рода трилогии. Там общий герой — Роман Сенчин: в «Минусе» он живет в родной Сибири в середине девяностых, а в «Нубуке» по приглашению своего одноклассника, занимающегося обувным бизнесом, едет к нему в Питер, становится его помощником. Это уже конец девяностых. А третья часть — «Вперед и вверх на севших батарейках», где Сенчин успел окончить Литинститут, успел жениться и развестись, живет в Москве, пишет, получает кой-какие гонорары, — это середина 2000-х. В конце позапрошлого года вышел сборник «День без числа». Книга эта тоже мне дорога, потому что состоит из совсем небольших рассказов. В основном по две-три страницы. Рассказы сейчас неохотно издают, говорят, книжный рынок требует романов. Поэтому, считаю, мне повезло, что вышел «День без числа». В нем рассказы 1993-2005 годов.
— Первое поверхностное ощущение от Романа Сенчина, что литературой он занимается… без всякого удовольствия. В жизни вообще мало приятного, понимаешь из рассказов Сенчина, но если еще и писать об этом с такой мукой, то вообще беда… Короче, вопрос: ты пишешь — зачем? Как? Заставляя себя? Или все-таки порой радостно, вдохновенно?
— Для меня проза делится на изящную словесность, где важны не столько содержание, герои, сюжетное развитие, а сам язык (пример одной из удач такого рода прозы последнего времени — повесть «Вспять» Александра Гри-щенко), и на документ — исторический, психологический, человеческий… Я пытаюсь писать о людях, ничем особенным не выдающихся, как Пушкин их называл — «ничтожных». Каждый человек, конечно, особен и уникален. Но жизнь большинства складывается из череды дней-близнецов, которые не запоминаются, не радуют и не огорчаются, почти не отмечаются. Настоящие события — хорошие или плохие, здесь нет существенной разницы — происходят очень редко. И вот эти бесцветные, лишние дни я и беру для описания. Пишу об этом в соответствующей тональности. Отсюда, наверное, и ощущение моей неприязни к процессу писания, ощущение муки. Не могу сказать, что я хватаюсь за ручку с восторгом, правда, иногда такое бывает. Когда пишу большую вещь, конечно, частенько заставляю себя садиться за стол — в голове-то даже огромный текст может во всех подробностях сложиться за одну минуту, а потом требуется год, два, чтобы это все занести на бумагу.
Меня с детства удивляло, что люди живут свою единственную жизнь так, словно это одна из многих их жизней. Распыляют и распыляют безрадостные дни. Но кто-то и в них находит удовольствие, внушает себе, что живет нормально. Мне же, подобно Обломову, самому живущему еще бездеятельней, хотелось кричать: «И это жизнь?!» Да и до сих пор хочется. И может, чтобы зафиксировать эти свои и других людей безрадостные дни, я и занимаюсь литературой.
— А как ты пишешь? Придумываешь всю книгу от начала до финала, рисуешь ее план…
— Чаще всего вся повесть или рассказ приходят целиком. С завязкой (какой-никакой), финалом. Но в основном в процессе работы многое меняется, иногда неузнаваемо, по сравнению с первоначальным вариантом. Когда вещь большая, приходится намечать план, записывать на полях какие-то детали, черты эпизодических, но важных персонажей. Очень редко бывает, что пишу как бог на душу положит, начиная с одной фразы, эпизода, а потом приходит дальнейшее.
— Не считаешь ли, что русская литература чрезмерно заселена невротиками, ипохондриками, блаженными страдальцами? Сильных, светлых, счастливых людей мало. Отчего? Все-таки, кажется мне, русские — не самый несчастный народ?
— Невротики и прочие — это вообще самые распространенные герои мировой литературы. Да и в жизни любой человек часто испытывает срывы, приступы ипохондрии, депрессию. А литературе человек в таком состоянии куда интереснее. Что же касается жизнеутверждающих произведений, где бы действовал настоящий герой (не антигерой), думаю, в их появлении многое, если не все, зависит от общественного климата. В шестидесятые годы девятнадцатого века появились писатели-этнографы, которые искали нечто светлое в жизни простых людей (другое дело, что в общем-то не нашли), во время революции девятьсот пятого — седьмого годов даже такой мрачный писатель, как Леонид Андреев, написал, пожалуй, самые свои если не светлые, то жизне-, правдоутверждающие вещи — «Марсельеза», «Губернатор», «Так было», «Из рассказа, который никогда не будет окончен», «К звездам», «Савва»… Был подъем жизнеутверждающей литературы и в двадцатые годы, в шестидесятые. Сильного, светлого, счастливого человека из головы выдумать невозможно, он должен стать осязаемым. Недаром, когда почувствовалось, что в общество вот-вот вольется новое, живое, деятельное поколение, появилось, кроме прочего, такое произведение, как «Ура!» Сергея Шаргунова (2002) — манифест этого поколения. Но поколение это, видимо, растворилось в офисах и корпорациях, пристроилось на подхвате у матерых дядь-политиков, бизнесменов. По крайней мере, всплеск начала нулевых сегодня практически сошел на нет. Вновь стала мрачнеть и литература.