Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От еды она устала, ноги затекли от сидения на кошме, хотелось выйти из юрты, погулять, пока не стемнело, по степи, но не похоже было, что гостей готовы предоставить самим себе. Во всяком случае, в юрту вошли двое новых людей в подпоясанных кушаками кафтанах; дээлами такие кафтаны называются, это Вера усвоила. Вздохнув, она подумала, что сейчас подадут и новое блюдо. Но еды эти люди не принесли – в руках у них были музыкальные инструменты.
– Мы рады показать нашим гостям уникальный вид монгольского искусства, – сказал экскурсовод. – Хьюмий, горловое пение.
Вот это правда радость! Вера оживилась. Про горловое пение она читала, но не предполагала, что когда-нибудь услышит его. Хотя в Башкирию или в Туву могла бы попасть, наверное, это же не заграница… Ну, не важно. Услышать горловое пение в Монголии было интересно, и она с нетерпением ожидала, когда оно начнется.
– Когда мы смотрим на степь, вспоминаем наше прошлое и думаем о будущем, наша душа звучит так, как этот инструмент, морин хууре, и как голоса наших певцов, – сказал экскурсовод.
Один музыкант заиграл на двухструнном морин хууре, а второй запел. То есть сначала он вдохнул – глубоко, во все легкие. Потом из глубины его горла раздались звуки такой низкой частоты, на которой, казалось, уже не может существовать человеческого голоса. Он извлекал из себя две ноты одновременно, это представлялось невозможным, и невозможность завораживала так же, как монотонность пения, оборвавшегося внезапно, без какого-либо тонического и ритмического финала. Впрочем, тут же певец вдохнул снова, и пение продолжилось.
Это не было мелодией – в низких гортанных звуках, в их непредсказуемых переливах было то же, что Вера сразу почувствовала в степном пространстве и в рисунке гор: мир за чертой представимого. Она словно вышла за пределы того, что было ею, и там, в том таинственном свободном мире, все подчинялось каким-то другим, неизвестным ей законам. Это было так странно, так даже страшно, это так взволновало ее, что голова у нее закружилась, будто ей перестало хватать воздуха.
Она поднялась с кошмы и, морщась от покалывания в затекших ногах, пошла к выходу.
– Куда вы, Вера Кирилловна? – тихо спросил экскурсовод.
– Сейчас вернусь, – так же тихо ответила она и, откинув полог, вышла из юрты.
Пока ели и слушали горловое пение, мир переменился совершенно. То есть показалось так в первое мгновение, но сразу же Вера поняла, что просто наступил закат.
Небесная синева расцветилась всеми оттенками пурпурного и золотого, перистые линии протянулись над степным сумраком до горизонта. В просторе неба и в просторе степи Вера почувствовала себя так легко, так свободно, что стеснившееся было дыхание восстановилось, и она вдохнула глубоко, будто сама собиралась петь.
Петь она, конечно, не собиралась, но свобода, которая была и в пении, и в небе над степью, закрепилась от этого вдоха у нее внутри.
Юрта, в которой принимали советских гостей, была одной из крайних, и, пройдя вперед совсем немного, Вера оказалась в степи. То есть она и так была в степи – граница между человеческим существованием и природой была здесь неуловима, – но теперь это ощущение стало абсолютным.
Небо меняло цвет каждую секунду, сверкнули в нем крупные звезды, сумрак сгустился в степи, появились из сумрака всадники, наверное, пастухи, а, нет, не пастухи – они миновали табун, подъехали к одной из крайних юрт и спешились, и один из них сразу стал похож на великана. Вера поняла, почему пришло ей в голову такое сказочное сравнение: все, кого она до сих пор видела здесь, были приземисты, как и здешние лошади, а этот был выше остальных, казалось, на две головы. Великан остановился, словно вглядываясь в Веру, потом что-то сказал спутнику, отдал ему повод своего коня и пошел к ней. Он был уже совсем близко, отблески закатной зари освещали его лицо, а глаза оставались притененными. Вера смотрела в них, не в силах отвести взгляд. А в то мгновение, когда луч его взгляда с неотразимой силой устремился ей навстречу, это уже и невозможно было сделать.
– Вера… – проговорил он.
И дальше еще что-то, она не поняла, но не потому что разом забыла английский, а потому что все забыла разом. Все бывшее исчезло, сделалось ненужным, как, когда она слушала горловое пение, исчезло все привычное и прежнее, воплощаемое в мелодии, заменилось чем-то неведомым и единственно возможным.
– Вера! – повторил Свен.
Глаза его сверкнули, как звезды в небесной тени.
Она молчала. Не было слов, которые могли бы выразить, что она чувствует, а петь горлом Вера не умела.
Но по крайней мере смысл слов, которые произносит Свен, наконец стал проясняться для нее.
– Как ты оказалась здесь? – спросил он.
– Приехала с моими учениками.
А свои слова выговорились легко. Строй английской речи прояснил сознание.
– Ты стала учительницей?
– Да. Фортепиано.
– Я помню.
– Я тоже.
Это правда. Она помнит все так, будто время оказалось какой-то несуществующей субстанцией. Время. Девять лет. Зачем прошла без него треть ее жизни?..
Она не думала о нем, ей казалось, она давно его забыла. Но теперь этот вопрос – зачем прошли без него годы? – вонзился Вере не в сознание даже, а прямо в сердце. Ужас охватил ее. Все восполнимо, но время, время! Его, бессмысленно прошедшее, не восполнить ничем.
– А ты что делаешь в Монголии? – спросила она.
Надо же что-то говорить. Несмотря даже на то, что и любые слова кажутся бессмысленными тоже.
– Снимаю фильм.
– О Монголии?
– О Западе и Востоке.
– И с места они не сойдут?
Она улыбнулась. Отзвук стихов принес ей облегчение.
– В общем, да, – кивнул он. – Киплинг прав. Но есть места, где они сходились.
– В Монголии? – Вера удивилась, но сразу вспомнила: – А, да. Здесь был французский путешественник. Рубрук.
– Ты знаешь про Рубрука? – Теперь удивился Свен. – Хотя ты знаешь многие неожиданные вещи. Я помню.
Из этой его фразы она расслышала только «я помню». Все остальное прошло фоном.
– Есть поэма про Рубрука в Монголии, – сказала Вера. – Я ее читала, поэтому знаю. Твой фильм будет о нем?
– Скорее о трагедии столкновения. Или о счастье соединения, может быть.
Его по-прежнему волнует то, что напряженно, остро, нервно. Невозможно предполагать это, глядя в его глаза, в тень их серьезности. Но это так, и тогда это было так, и, наверное, будет всегда.
Он не изменился совсем, совершенно. Вера вздрогнула, поняв, что это относится не только к тому, что он снимает в кино, но и к его правде, прямоте и ясности, к тому большому, главному, что ей открылось в нем когда-то и что она с пугающей неизменностью почувствовала теперь снова.