Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я полагаю, что вера ученых в будущее как гарантированную арену развития если и не утрачена окончательно, то несомненно поколеблена, а потому надеюсь, что буду говорить от имени всех лауреатов, когда попытаюсь вкратце изложить, что я думаю сегодня о своем ремесле писателя, и поставлю под вопрос литературу и самого себя…»
История литературы, говорил Грасс, это также история побед книги над цензором, поэта над властелином. Иными словами, литература была уверена, что у нее есть надежный союзник: как ни скверно ей приходилось, будущее оставалось на ее стороне. (Заметим, что именно такое жизнеощущение выражено, к примеру, в повести «Встреча в Тельгте», где, несмотря на сгоревший Манифест, на ужасы войны и разрухи, у писателей остается надежда.) «Литература могла делать ставку на время. Она не теряла веры, что отклик на слова и фразы, стихи и мысли, выраженные в прозе, возникнет через десятки, а может быть, и через сотни лет…
Так было до сегодняшнего, а точнее — до вчерашнего дня. Ведь угроза утраты будущего, нависшая над человечеством, свела непоколебимую доселе уверенность литературы в своем бессмертии к беспочвенным притязаниям… Еще не решено, есть ли у нас будущее, но мы на будущее уже не рассчитываем. Та же самонадеянность, которая дает человеку способность уничтожить самого себя, грозит сегодня, прежде чем опустится ночь, помрачить его рассудок, обречь на осмеяние любую утопию, любую мечту о лучшем будущем, а следовательно, и провозглашенный Эрнстом Блохом “принцип надежды”…»
Грасс и в этой речи возвращался к своей излюбленной теме безнадежного, но необходимого действия, иначе говоря, к Сизифу в варианте Камю, хотя напрямую на него не ссылался. Он говорил: «Я буду продолжать писать, несмотря ни на что, потому что я не могу иначе, потому что я не в состоянии отказаться от творчества… И тем не менее в той книге, которую я хочу теперь написать (речь идет о «Крысихе». — И. М.), я не смогу больше притворяться, что уверен в реальности будущего. Мне придется написать о прощании со всем, что повреждено, о прощании с израненной правдой, с нашим разумом, который создал все сущее на свете, а сегодня может обратить все сущее в ничто.
Все мои книги до сих пор были подчинены времени или как-то осмысляли его. Я писал как человек своего века, пытаясь противостоять течению времени. Прошлое требовало, чтобы я бросил его на дорогу современности и тем заставил ее споткнуться (эту фразу читатель уже не раз встречал, но Грасс некоторые особенно важные для него мысли любил повторять, иногда слегка варьируя. — И. М.). Надо было, считал я, освободить территорию от нагромождения древних камней, вновь и вновь очищать действительность от приставшей к ней шелухи. Задача эта казалась мне бесконечной — сколько мертвых! Даже там, где жизнь могла бы дать простор радости и волю наслаждению, ее омрачали тени великих преступлений, тени, неподвластные даже самому времени».
В заключение своей речи Грасс напоминал, что ответы на вопросы, которые в такой сложной ситуации ставит перед человеком жизнь, надо было «дать давно. Мы уже опоздали. Да и я не могу дать четкого ответа. И всё-таки, несмотря на собственную растерянность перед лицом будущего, я знаю: оно вновь станет возможным только в том случае, если мы, гости земного шара, найдем ответы, выполним свой долг перед природой и перед собой — избавим друг друга от страха путем всеобщего и полного разоружения».
Мы так подробно процитировали эту речь Грасса, потому что она наиболее точно и лаконично выражала его жизнеощущение 1980-х годов, когда задумывалась и писалась «Крысиха». Его речь — это публицистическая формула того, что в аллегорически-гротескном варианте предстает, переливаясь всеми красками авторской фантазии, в его романе.
Мысль об ответственности, хотя и возникающая в специфически грассовском, ироническом, почти пародийном ракурсе, тем не менее составляет важнейший подтекст повествования. Ведь именно неспособность «учиться на ошибках», нежелание нести ответственность приводят к тем катастрофическим последствиям, которые предрекает Крысиха. С ее помощью в воображение повествователя врываются чудовищные картины «постгуманной» эпохи: обезлюдевший мир, печальные серые долины, покрытые мусором и ржавым ломом, и только уцелевшие предметы обихода, оставшиеся без присмотра вещи, «орды пустых канистр» еще напоминают о том, что здесь обитали люди.
Взволнованный крысиными пророчествами рассказчик не может спастись от страшных видений: гибнущие в огне матери с грудными младенцами, превращающиеся в пепел школьники вместе с учителями, исчезающие в атомном пламени новобранцы, дающие присягу. И словно в насмешку над истребленным человечеством стоят в целости и сохранности здания банков и церкви, подземные гаражи и казармы, сияют нетленной красотой готические соборы и барочные фасады.
Как тут не оценить памфлетную горечь воображаемой речи «в защиту нейтронной бомбы», которую рассказчик, потрясенный этим убийственным зрелищем, адресует депутатам бундестага! Стоит ли отныне считать бомбу бесчеловечной? — иронизирует он. Ведь, «за исключением людей и других живых существ», почти ничего не погибает. Не справедливее ли говорить о «культуроохраняющей» функции нейтронной бомбы, более того, о ее «художественном характере»? Не важно, что не останется никого, кто мог бы восхищаться шедеврами. В конце концов, искусство, как и свобода, «требует жертв».
И как своего рода абсурдистский апофеоз возникает в романе образ человеко-крысы, или крысо-человека — гибрида, которому «принадлежит будущее». Задуманные еще в «гуманное» и реализованные в «постгуманное» время, человеко-крысы — плод бурного развития генной инженерии, названные в честь знаменитых генетиков, нобелевских лауреатов, «уотсон-криками». Эти белокурые существа ростом с трехлетнего ребенка собираются в колонны на улицах родного города Грасса Данцига, ныне Гданьска. «Они идут прямо, в ногу. О Боже! Они маршируют».
Трудно не вспомнить здесь чапековских саламандр: ведь и чешский писатель, по его словам, писал антиутопию о «гибели человеческой цивилизации». Его «Война с саламандрами» (1936) тоже включала в себя сатиру на фашизм, милитаризм, соединяя элементы политического памфлета с притчей, антиутопии с пародией на обесчеловечение общества и обезличение человека. Вслед за Чапеком Грасс мог бы сказать, что написать свой роман его заставило «сопоставление с человеческой историей, притом с историей самой актуальной», что он населил фантастический мир своего романа крысами, как Чапек — саламандрами, «потому что думал о людях».
Но конечно же «Война с саламандрами» писалась в другую эпоху. Роман проникнут убеждением, что саламандры погибнут, вымрут и хотя еще долго будут отравлять мир своим смертоносным ядом, всё же они обречены: постепенно жизнь восстановится. Но тогда речь шла о фашизме и была надежда, что он будет побежден. Грасс писал в иной исторической ситуации, когда, по словам писателя, под сомнение поставлено само будущее человечества. В романе, говорил Грасс еще в период работы над «Крысихой», он не сможет больше притворяться, он уверен в реальности будущего.
Правда, безграничный пессимизм крысиных прогнозов — не единственная возможность толкования будущего, предлагаемая в этом произведении. Как уже отмечалось, с Крысихой спорит рассказчик. Воображая себя в капсуле последнего, чудом уцелевшего космического корабля, одиноко вращающегося над изуродованной до неузнаваемости планетой, он настойчиво пытается возражать Крысихе, противится изо всех сил идее тотального уничтожения. Он заклинает, умоляет жестокую собеседницу сгинуть, избавить его от кошмарных видений, от зрелища вселенской катастрофы: «Прекрати! Хочу проснуться! — кричал я… — Но она деловито продолжала отчитываться о минувших временах…»