Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С упадком имперского аппарата, обозначившимся еще до конца XVIII в., с неизбежностью ослабла и его способность поглощать и контролировать коммерческие элементы. Даже если бы имперская система сохранила свою мощь, она вряд ли могла бы сопротивляться новым силам, подтачивавшим ее, поскольку за этими силами стоял военный и дипломатический напор Запада, ослабевавший лишь в те периоды, когда алчность одной из европейских держав уравновешивалась жадностью ее соперников. Ко второй половине XIX в. традиционная власть ученых-чиновников прекратила действовать в приморских городах Китая. Там возникло новое гибридное общество, в котором власть и социальное положение больше не находились гарантированно в руках тех, кто получил классическое образование [Lattimore, 1960]. По окончании Опиумной войны в 1842 г. компрадоры появились во всех портах Китая, перечисленных в договоре. Эти люди оказывали целый ряд услуг в качестве посредников между слабеющим китайским чиновничеством и иностранными торговцами. Их положение было неоднозначным. Прибегая к сомнительным методам, они аккумулировали огромные состояния и наслаждались изысканным досугом. Однако многие китайцы видели в них прихвостней заезжих дьяволов, разрушавших основания традиционного общества[Wright, 1957, p. 84, 146–147; Levy, Shih, 1949, p. 24]. Начиная с этого момента большая часть социальной и дипломатической истории Китая становится перечнем правительственных усилий по ограничению амбиций такого гибридного общества и противоположно направленных усилий могущественных западных держав, спешивших воспользоваться имеющимся шансом в своих коммерческих и политических интересах.
Когда китайская промышленность весьма скромно начала свое развитие в 1860-х годах, оно проходило в тени провинциальных джентри, которые надеялись воспользоваться новой техникой в своих сепаратистских целях. Военные проблемы выступили на передний план, и первые заводы были исключительно военными начинаниями: арсеналами, военно-морскими верфями и т. п. На первый взгляд эта ситуация напоминала меркантилистскую эпоху в социальной истории Запада, когда правителей интересовали те формы промышленности, которые усиливали их власть. Но различия более существенны. Европейские правительства уже были сильны и еще больше усиливались. В Китае маньчжурская династия отличалась слабостью. Меркантилистская политика на манер Кольбера не годилась, потому что коммерческий и промышленный элемент был иностранным и неподконтрольным правительству. Основное национальное движение в сторону индустриализации исходило от провинциальных очагов власти и в очень малой степени от имперского правительства [Feuerwerker, 1958, p. 12–13; Levy, Shih, 1949, p. 27, 29]. Поэтому оно скорее было разобщающим, чем объединяющим фактором. Ради наживы коммерческие и промышленные элементы были готовы обратиться за поддержкой к любым политическим группам, обладающим реальной властью. Если это император, прекрасно, его власть будет расти. Но если это местный чиновник, то все будет наоборот. Марксисты придают преувеличенное значение тому, как западные империалисты душили развитие китайской промышленности. (Индийские националисты точно так же постарались превратить европейцев в козла отпущения.) Но все это случилось уже после того, как промышленный рост был остановлен внутренними силами.
Лишь к 1910 г. китайский деловой класс демонстрирует определенные признаки выхода из-под опеки и власти чиновников [Levy, Shih, 1949, p. 50]. Согласно одному недавнему исследованию, даже складывается впечатление, что к концу XIX в. китайские торговцы успешно продвигались к освобождению от иностранной зависимости [Allen, Donnithorne, 1954, p. 37, 49]. Тем не менее очень долгое время важнейшие области оставались в руках иностранцев. В целом местный коммерческий и промышленный импульс оставался слабым. Как говорят, на момент краха имперского режима в Китае было около 20 тыс. «фабрик». Из них лишь на 363 применялась механическая сила. В остальных случаях использовалась людская либо животная сила [Feuerwerker, 1958, p. 5].
Таким образом, наряду с Россией, Китай вошел в новую эпоху с небольшим по численности и политически зависимым средним классом. В отличие от Западной Европы здесь эта страта не выработала своей независимой идеологии. И все же она сыграла важную роль в ослаблении государства мандаринов и в формировании новых политических группировок в ходе его демонтажа. Усиление этого класса на побережье сочеталось с началом распада империи на региональные сатрапии, что в результате предопределило сочетание «буржуазной» и военных функций в момент наивысшей власти генералов (примерно с 1911 по 1927 г.) вплоть до эпохи Гоминьдана. Ранний пример (1870–1895) этого общего развития – Ли Хунчжан, который в течение 20 лет «продвигался к единоличному контролю над внешней политикой посредством господства над доходом приморской таможни, монополии на производство вооружения и полного контроля над военными силами в северной половине империи» [Feuerwerker, 1958, p. 13]. Кроме того, постепенно происходило субстанциальное сращивание слоев джентри (а позже помещиков, которые им наследовали) и городских лидеров торговли, финансов и промышленности [Levy, Shih, 1949, p. 50; Lang, 1946, p. 97]. Эта амальгама обеспечила главную социальную опору Гоминьдана как попытки реанимировать существо императорской системы, т. е. осуществить политическую поддержку системы крупного землевладения посредством комбинации специфического китайского бандитизма и показного псевдоконфуцианства, обнаруживающей любопытные черты сходства с западным фашизмом. Эта комбинация возникла в значительной степени из-за неспособности джентри перейти от доиндустриальных к коммерческим формам сельского хозяйства. Причины этой неудачи станут теперь предметом нашего внимания.
Культурологические и психологические объяснения, основанные на том, что неотступное стремление к наживе даже в сельском хозяйстве было несовместимо с конфуцианским идеалом изысканного досуга, быстро наталкиваются на трудности. Западные исследователи, на мой взгляд, преувеличивали значение пренебрежительного отношения китайской высшей страты к «западным варварам». Как показано выше, когда китайские джентри получали шанс воспользоваться техническими достижениями западной цивилизации и даже некоторыми ее социальными традициями, всегда находились люди, готовые сделать это. Повествуя о раннем этапе западного влияния, один добросовестный ученый отмечает «отчетливую фазу в эпохе до 1894 г., когда промышленные и технические предприятия учреждались видными членами господствующего класса, т. е. той группой, которую на Западе обычно считали архиконсервативной» [Cameron, 1931, p. 11]. А недавно один исследователь заметил, что в кругу серьезных китайских мыслителей 1890-х годов изучение западной техники воспринималось почти как панацея от китайской экономической отсталости [Feuerwerker, 1958, p. 37]. Если и существовал культурный барьер для технического прогресса, то он не кажется непреодолимым. Поскольку китайский высший класс выражал значительный интерес к технологиям в военных и промышленных целях, можно было бы a fortiori ожидать, что еще больший интерес он проявит к использованию новых технологий в сельском хозяйстве, которое играло центральную роль во всем его образе жизни. (Можно почти не сомневаться, что именно это объяснение было бы использовано, если бы технически продвинутое коммерческое сельское хозяйство все-таки укоренилось.) Однако за редкими исключениями в основном декларативного характера представители высшего класса не проявляли подобного интереса [Ibid., p. 34].