Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как и было обещано, Осип подарил Любочке целый мир.
Он был умный, жадный до знаний, страстно мечтающий. Он гордился ею так, будто ему на руку села жар-птица. Любочка была зримым символом того, что все получится — у него и у миллионов других мужиков.
Осип так и называл себя — «мужик», что бесконечно смешило Любочку.
Он родился в селе Чукино Балахнинского уезда. У его матери от работы были такие шершавые ладони, что они цеплялись за волосы, когда она гладила детей по голове. Отец пил и бил, а когда бывал трезв, любил всех удивить: однажды после удачного базара привез Осипу новые сапоги.
— Глянь, как блестят! Береги — других у тебя не будет: мы народ, для лаптей рожденный.
Осип надевал сапоги только летом и только в праздники, в церковь. Из дому выходил босиком, а у паперти вытирал ноги о траву и в храме стоял обутым.
Поп научил его грамоте, и Осип читал все без разбору — от Псалтыри до Ната Пинкертона[23].
— Керосину на тебя не напасешься! — ворчал отец.
— Ты б поменьше читал, а писал побольше, — вздыхала мать. — Будешь волостным писарем — все уважать станут, все подарки понесут. Летом будешь на самокате кататься, в штанах в полоску.
Как самого способного из детей, Осипа определили в земскую школу. Там была учительница их городских — молоденькая, красивая. Осип говорил, что Любочка очень на нее похожа. Сначала она оскорбилась (как так — он еще сравнивает ее с кем-то?!), а потом поняла: для Осипа это высшая похвала. В его детстве ничего не было лучше той учительницы.
— А еще у нас на стене висела карта, — рассказывал Осип. — Я три года на нее смотрел и все мечтал поехать в город Изюм. Нам отец раз в год привозил с Ярмарки фунт белого хлеба с изюмом — я думал, его делают в тех краях.
В двенадцать лет Любочка играла в куклы, ездила в Кисловодск и писала нескладные стихи о любви к Климу. А Осип в том же возрасте клепал раскаленные гайки на Сормовском заводе — по десять часов в день. Мастер таскал его за уши и бил кулаком в лицо; один раз так толкнул, что Осип с размаху ударился о край железной тачки: через всю его мускулистую спину тянулся рваный шрам.
Если маленькая Люба видела, как возчики бьют своих кляч, она поднимала визг на всю улицу:
— Ne battez pas votre cheval! Je dirai à papa! — Не бейте вашу лошадь! Я скажу папе!
Отец подходил к возчику, давал ему гривеник, и истязание прекращалось. За Осипа не вступался никто. Когда он лежал на стружках под верстаком, весь трясущийся от лихорадки, мастер тыкал его носком сапога:
— Ну что, когда подохнешь?
Любочку с детства отгораживали от этого страшного раскаленного мира; она презирала и боялась его, как нормальный человек презирает и боится опасных сумасшедших. В какой момент рухнули столь тщательно выстраиваемые преграды? Как это вообще оказалось возможным?
Наверное все началось с того, что Любочка ненароком раскрыла тайну мадемуазель Эммы. Хрупкая и изысканная, словно статуэтка времен Людовика XV, она страдала от бессоницы. По ночам она пила чай с бисквитами и сыром; из угла появлялась мышка, забиралась на стол и ела прямо из рук гувернантки — неслыханное нарушение порядка! Но сквозь дверную щель Любочка видела не только это. К мадемуазель приходил Данила-истопник, огромный лохматый мужик в валенках и пропахшей смолой чуйке. Он приносил ей леденцы на палочке, моток шерсти для вязания или фунт ее любимого кофе. Дрожа от страха быть пойманной, Любочка слушала их полурусские-полуфранцузские разговоры. Ее смешило то, что они говорили громче, когда не понимали друг друга, и в особо запутанных случаях жестикулировали, как глухонемые.
Они обсуждали полную ерунду: что подавали на ужин у соседей и кого из прислуги наняли, а кого выгнали. Бесконечные безобидные сплетенки, которые превращались в ритуал, полный скрытых намеков, восторга и ожиданий. Любочка не понимала, как мадемуазель Эмма, обожающая поэзию Верлена[24], тонко чувствующая, нетерпимая к любым проявлениям пошлости, могла полюбить косматого Данилу. Но это была любовь: смущенная, сдержанная, с быстрыми взглядами и обмирающим сердцем. Если Данила не приходил, мадемуазель Эмма целый день была сама не своя: жаловалась на мигрень, совала Любочке книги: «Почитай, детка, что-нибудь», сердилась на всех, даже на путавшегося под ногами кота.
Однажды Любочка с насмешкой отозвалась об однокласснице:
— Таня никогда не знает урока. Оставила, раззява, учебники в трамвае, а новых не купить — ее родители в разводе, и у мамаши нет денег.
Мадемуазель Эмма сказала, что снобизм — это неотъемлемая часть жизни богатых: снизойдешь до простых людей, и выяснится, что ты ничуть не лучше. Как такое допустить? Но если отгораживаться ото всех снобизмом, то так и проведешь жизнь не в большом красочном мире, а в непроницаемом золотом ящике.
И Саблин, и отец, и все Любочкины прежние друзья считали себя высшим обществом — как куры из «Гадкого утенка». Им бесполезно было доказывать, что Осип — это не картонная фигура злодея, олицетворяющая собой все несчастья и пороки. Они заранее не могли простить Любочке предательства.
— Я думал, что ты любишь Варфоломея, — с досадой сказал Антон Эмильевич, узнав о романе дочери.
Любочка ответила, что у нее очень развито чувство взаимности, и если Саблин не испытывает к ней ничего, кроме приятельского расположения, то и она отвечает ему тем же.
Отец перетирал стекла пенсне, хрустел пальцами.
— Я понимаю, что Осип может быть полезен при нынешних обстоятельствах, но…
Любочка страстно объясняла, что Осип вышел из самых низов и всего добился сам; ему был неведом дух стяжательства: он не искал выгоды для себя, он хотел, чтобы люди его класса — забитые, замученные непосильным трудом — жили достойно.
Но Любочка не могла сказать отцу главного: она годами молила Саблина помочь ей — дать понять, что он ценит ее как женщину, как интересного собеседника, как родное существо. Он отстранялся от ее бед и тем самым подчеркивал: «Ты меня не интересуешь». После ссоры с Климом она была в таком отчаянии, что готова была пойти за кем угодно, лишь бы чувствовать себя любимой.
Все совершилось само собой: Осип слишком настойчиво ее преследовал. Как Любочка могла устоять, если именно об этом она и мечтала?
Она находила в Осипе все новые и новые достоинства. Он был мастер на все руки: в казарме построил сушилку для портянок, которая опускалась, чтобы их было удобнее развешивать, и поднималась, чтобы тряпье не мешало на проходе. На полковой кухне он сделал холодильный шкап для хранения провизии — в нем всегда поддерживалась одна и та же температура.