Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(«Меня будут судить», — эхом подумал Анатолий.)
— …судить будут, останется только протокол, подписанный либо не подписанный тобой. Если сует очевидную лажу, не подписывай. Или подпиши, подробно описав все свои оговорки. Ну и главное. Только это тебе ни хера не поможет, пока ты с бровками своими чего не сделаешь! Бля, может, ты б их сбрил, что ли? Красоте, конечно, урон, зато хер тебя прочитаешь. Так вот: запомни. Когда хочешь сдурить, не говори «я не знаю». Если знаешь, а говоришь, что не знаешь, и это появляется в протоколе, это — готовые пять лет за дачу ложных показаний. Итак: смотришь на него и говоришь: «Я не помню». Не помнить можно и то, что вчера сказал. А вот не знать того, что точно знаешь, — невозможно. Стилистика, вроде твоей писанины, а от скамейки может и спасти на шалую. Особенно когда на третий срок идешь и все наши хитрости знаешь. Да ты брови–то не вскидывай свои опять! Ну следак я, следак. Потому и базар мой для тебя сейчас — на вес золота. Дэну привет. Пиво допивай. Надеюсь, мы с тобой больше не увидимся. Никогда. Молись об этом!
Виктор Иванович еще раз сплюнул под ноги, коротко кивнул, но уже мимо Анатолия, уже поднимаясь, уже весь в какой–то другой мысли, и, запахнув значок и надев на свои невозможные уши черную меховую кепку, исчез за чужими спинами, по–вампирски взмахнув при этом плащом, и именно в этот момент Анатолий окончательно определился, кого именно ему напомнил суровый следователь МГБ. Он и вышел–то не в дверь, а в стену, пошел прямо в нее и исчез за ней, ах да, это просто полог, полог. Подлог двери — полог. Подлюка полог. Полог и порог.
«Исключительная мера», «скамейка», «убийство» — пауками ощупывали голову Анатолия новые слова. Все это до такой степени не имело отношения к их миру, что хотелось громко рассмеяться, чтобы снять наваждение, и он, кажется, рассмеялся, заставив какое–то плечо справа вздрогнуть. Но самое страшное, что все эти слова — его ли волей, его ли инициативой или естественным стечением обстоятельств — подступили так близко к нему, что именно ими нужно будет изъясняться со следователем. Выпускать на пауков его фразы «что вы делали вечером 18–го ноября?» своих ядовитых пауков, но проблема была в том, что с этими, защитными, пауками у него был легкий напряг. Он впервые играл в эту игру и чувствовал, что рано или поздно может сорваться на обычный, откровенный разговор, без ядов и противоядий, без боевых раундов и пошагового режима. Что, в сущности, было у него в резерве? Этот обсыпанный перцем вампир совсем ему не помог. Он не сунул ему в карман тарантула в банке, не подарил связку сушеных пауков–птицеедов, оживляемых тайным заклинанием («в статье 124 Уголовно–процессуального кодекса написано»). Или нет: он помог ему сильно, очень сильно, трижды спасибо Дэну, и нужно будет ему, кстати, позвонить: он помог ему понять характер предстоящей беседы. Да, конечно, Анатолий подготовится. Он соберется. Он хорошенько выучит единственный свой боевой прием: «Я не помню». — «Я вообще ничего не помню». При этом, видно, нужно говорить его так, как будто ты действительно не помнишь, ведь, как только следователь поймет, что он проинструктирован, он начнет его «колоть», чтобы это ни значило. А в случае с МГБ это может значить очень, очень многое.
Но вот беда. Как можно ответить «не помню» на вопрос: «Знали ли вы Елизавету Супранович?» Тут возможно лишь два ответа: «Да, знал». «Нет, не знал». И тот факт, что вызывают, означает, что знал, знал, черт, знал, и они знают, что знал. (И снова это чертово, параноидальное «они»!) И даже этот… Виктор Иванович сразу начал по делу говорить… «К ментам не пошел…» Откуда они все знают? И до какой степени много знают? Слушали телефоны? Следили за наружными передвижениями? Хоть бы немного больше информации… И эти пять лет за дачу ложных сведений. «Пять лет», — это он уже сказал сам себе — потому что видел свои глаза в полуметре от себя. Ах да, он ушел из «Духмяного». Он стоял за длинным прилавком кондитерского отдела в универсаме «Центральном», и сверху его ласково овевали снопами доярки сталинского ампира. «Доярочки, мои милые. Что ж вы, со своими снопами, неужели ничего не знали о допросах, о тюрьмах, о лагерях?» Доярочки розовели щеками, коровы мычали, за ними светило яркое, как светлое будущее, сталинское солнце. Он сделал глоток кофе.
Почему ее начали искать? Откуда они узнали, что она подалась в бега? От врагов, из Интернета, как сказал этот Пупик? Но ведь в Интернет они слили сами, чтобы сказать мне завтра, на мой вопрос, о том, с чего это они вдруг кинулись искать обычную гражданку Елизавету Супранович, чтобы недоуменно вскинуть брови (интересно, у следаков есть мимика? Или — как у этого, вообще отсутствует?), так вот, чтобы ничего не вскинуть в недоумении и сказать: «Батенька, а какая альтернатива у нас положительно оставалась? Ее ищут в Интернете, все кипят, все звонят и спрашивают: где Елизавета? А нам, стало быть, не искать ее вовсе?» Кстати, бежать из страны она могла по поддельному паспорту, который ей МГБ же и выдало. Анатолий ее искал на вокзале, но еще не пробивал фамилию Супранович в аэропорту. И вот все эти пробивки бессмысленны, так как паспортов у нее может быть — как квартир с домами. Но там, в МГБ, в отличие от Анатолия, прекрасно знают все ее паспорта и все ее адреса.
«Когда и где вы виделись с Елизаветой Супранович в последний раз?» Что отвечать на этот вопрос? Не говорить «никогда, нигде»? Говорить «не помню»? Так было это, черт, две недели назад! Как «не помню»? Нет, надо сказать, когда, точное число, время, но где — как–то неопределенно сказать. Нельзя этим сволочам «берлогу» сдавать, они ведь ее вверх дном перевернут, они ведь по самые свои кирзовые сапоги в нее залезут! Нельзя, нельзя. Встречались где–то в городе…Но это — ложь. Пять лет, пять лет. Потому что не встречались они в городе, а встретились сразу на квартире, он ждал ее на площадке, между этажами. Значит, «когда» — помнит, «где» — не помнит? И смотреть так неуверенно, мол, в состоянии шока нахожусь. Да и находится ведь, ничего имитировать не надо. Сейчас ключи в замочной скважине, вот так провернуть, с нажимом. Пальто снять, повесить ключики на гвоздик — порядок, все хорошо, как если бы завтра не идти в МГБ, будильничек завести на пораньше, как будто он спать будет крепким, богатырским сном, и «здравствуй, диван, голова болит, диван, гудит моя бедная голова от всего этого».
И вот еще один момент. Что значит, что их «переиграли»? Грозный Виктор Иванович повторил это слово несколько раз, несколько, и оно было таким весомым и вместе с тем таким непонятным… Он пытался сообщить что–то важное, но не хотел выдать, под подпиской небось сам, да и кто он, Анатолий, такой, чтобы следователи МГБ ради него карьерой рисковали, служебными секретами делились? Тем более, МГБ делится всегда только теми секретами, которыми нужно поделиться по оперативным соображениям.
«Переиграли», значит? «Переиграть» можно сценарий. Переиграть может актер, плохой актер, которому нужно изобразить, допустим, ночь перед допросом в МГБ, и он ходит, дурачок, по сцене, скрипит досками, ходит и нервно пьет чай из граненого стакана. А на самом деле, мой патлатый друг, ночь перед допросом в МГБ — это когда лежишь мышью на собственном диване, и жизни в тебе осталось — на полувдох и полувыдох, ты весь ушел в себя, ты тихий, тебе не до этих вот расхаживаний. Весь допрос–то у тебя в голове, там, изнутри, тебя уже привели к неопровержимым доказательствам лжи, и ты холодеешь, и мокнешь, хотя ты еще не видишь этих доказательств, и вся ветвь беседы со следователем последние полчаса была тобой развита из вопроса «имя, фамилия, адрес прописки». Такой актер — «переигрывает». Вызвать бы его, дурачка, на допрос, да по какой–нибудь статейке серьезной, вот тогда бы играл. Ох играл бы! Лежал бы на диване и бормотал так, как Анатолий, хотя Анатолий, кажется, про себя, про себя…