Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но все равно, предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное историческое содержание.
Состарившимся друзьям у окна казалось, что эта свобода души пришла, что именно в этот вечер будущее расположилось ощутимо внизу на улицах, что сами они вступили в это будущее и отныне в нем находятся. Счастливое умиленное спокойствие за этот святой город и за всю землю, за доживших до этого вечера участников этой истории и их детей проникало их и охватывало неслышною музыкой счастья, разлившейся далеко кругом[193].
Как нам известно по собственной биографии Пастернака, подобное видение истории (и политические выводы, которые из него нужно было сделать) и было далеко от официальной линии партии – что довольно удивительно, если вспомнить, насколько реалистичной и даже позитивной кажется оценка послевоенного периода в романе. Различие между марксистской философией истории и высказываниями Пастернака не столько связано с содержимым, сколько с тоном. Слова, такие как «нежность», «счастье», «святой город» вместо «прогресса» и «науки», могли показаться властям «буржуазными».
И если взять последние сцены в романе как выражение собственной реакции автора на военный опыт, то Пастернак, кажется, занимает позицию, близкую к той, которую развивал и отстаивал Альбер Камю после 1950 года. Камю перешел от критики только фашизма к более сложному рассуждению, которое осуждало всякую идеологию, достаточно абстрактную, чтобы оправдать человеческую смерть идеалистическими целями или возвышенными образами в будущем. С этой точки зрения подобный дискурс, как у пастернаковского героя Стрельникова – который хочет измерить настоящее и выстроить свои поступки из перспективы «последнего суда» истории, – становится столь же неприемлемым, как апокалиптический экстаз Адольфа Гитлера, когда в дни, предшествующие его самоубийству, он возглашал, что немецкий народ заслужил коллективное самоубийство. Словами Камю: «Эта логика достигает своей кульминации в коллективном самоубийстве. Гитлеровский апокалипсис 1945 года – самый яркий тому пример. Уничтожить самих себя было слишком мало для безумцев, готовивших в своем логове настоящий апофеоз смерти. Суть и соль состояли не в том, чтобы уничтожить самих себя, а в том, чтобы увлечь с собой в могилу целый мир»[194].
Согласно Камю, за все смертоносные идеологии ХХ века ответственна дезинтеграция всех базовых ценностей. «Если ни во что не веришь, если ни в чем не видишь смысла и не можешь утверждать какую-либо ценность, все дозволено и ничто не имеет значения. Нет доводов „за“, нет доводов „против“, и убийцу невозможно ни осудить, ни оправдать. Что сжигать людей в газовых камерах, что посвящать свою жизнь уходу за прокаженными – никакой разницы. Добродетель и злой умысел становятся делом случая или каприза»[195]. Одно дело – жесткая критика Камю, другое – найти ценности и твердую опору для действия. Ведь, в конце концов, отношение, согласно которому «ничто не имеет значения», полностью соответствует тому определению «абсурда», которое он сам же и ввел, став всемирно известным, в послевоенном экзистенциализме. «Бунт» против «власти Истории», за который ратовал Камю, предполагает именно такой фокус на том, что нам еще доступно, и ставку, судьба которой решается в каждый данный момент. Историю вообще нельзя пустить под откос, когда наше суждение и действие покидают широкие горизонты прошлого и будущего, которые с начала XIX века и далее использовались и тайно, и явно лишь для того, чтобы оправдать законность массового убийства:
Каждый говорит другому, что он не Бог; здесь-то и завершается романтизмом. В этот час, когда каждый из нас должен напрячь свой лук, чтобы показать, на что он способен, чтобы вопреки и благодаря истории отвоевать то, что ему уже принадлежит, – скудную жатву своих полей, краткий миг земной любви, в этот час, когда наконец-то рождается подлинный человек, нам нужно расстаться с нашей эпохой и ее ребяческим исступлением. Тетива натянута, лук скрипит. Из этого высочайшего напряжения изойдет энергия новой прямой стрелы, из этого усилия, чью прямоту и свободу ничто не может превзойти[196].
Здесь Камю явно испытывает трудности, пытаясь описать свою новую позицию, которой не достает одновременно и концептуальной завершенности формы, и всеобъемлющей философской абстрактности. Та непримиримость, с которой он настаивает на несравнимой важности каждого момента в его уникальности и конкретности, напоминает мне до некоторой степени оценку Пастернаком движения истории, а еще больше – клятву, приносимую Пазолини во имя другого типа современности – современности опыта Народа. Но то впечатление, которое разделяли между собою Камю, Пастернак и Пазолини, – а именно что историю пустили по боковому пути, отклонив с прямого, – не снискало слишком сильного отклика в 1950-е и почти полностью исчезло с интеллектуальных и политических горизонтов следующих поколений. В этом, возможно, и кроется одна из причин, почему философия Камю сегодня переживает ренессанс.
* * *
Поскольку не было найдено никакого баланса между опытом (множественных) крушений Истории, ее отклонений от предзаданного пути и тоской по структурам, предлагающим экзистенциальное убежище, мир середины 1950-х казался полным событий, явлений и их отзвуков, совершенно изолированных друг от друга, которые при этом нередко представляли собой ироническое – а иногда и трагическое – следствие предшествовавших им ситуаций надежды и отчаяния. 3 ноября 1957 года – за четыре дня до сороковой годовщины Октябрьской революции и только через месяц после запуска «Спутника-1» Советский Союз отправил следующий спутник с собакой Лайкой на борту – дворнягой, которую нашли на улицах Москвы, – летать по орбите вокруг земли. Лайка, возможно, умерла уже через несколько часов после запуска по причине перегрева и стресса. А ее труп продолжал летать вокруг планеты до тех пор, пока 14 апреля 1958 года «Спутник-2» не расплавился, войдя в плотные слои атмосферы над Карибским морем.
Запуск спутника произошел через год – без одного дня – после вторжения Красной армии в Чехословакию. Операция полностью успешная в военном отношении, но стоившая весьма дорого в смысле политическом и идеологическом – была направлена на слом движения национальной независимости, первая волна которого уже сместила просоветское правительство. Военный ответ со стороны западных союзников казался делом еще более бесспорным, чем даже в случае Карибского кризиса, разразившегося несколько лет спустя. Такая перспектива – возможно, с еще большей интенсивностью, чем была раньше и чем будет позже, – ввергла мир в знакомый ужас Третьей мировой войны с применением атомного оружия. В то время моей сестре было четыре месяца. И я помню, как моя мать говорила, качая ее на руках (тоном слегка искусственной серьезности), что не стоило приводить еще одного ребенка в мир, настолько неспособный обеспечить покой и безопасность.