Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В общем, кошмар-позор. Абрам Львович едва сумел ее увести. Родители проводили их до лифта, сохраняя некую пристойность. Потом мама сказала: «Первый раз в жизни не смогла выговорить «приходите к нам еще»». – «Еще чего!» – хором сказали мы с папой.
Штейн, однако, продолжал ходить к нам в гости как ни в чем не бывало. То один, когда собиралась мужская компания друзей детства, то с женой на большие застолья. Ну и ладно, забыли. Но вдруг – через полгода после «визита с аспиранткой» – он пришел без предупреждения, в воскресенье днем. Мы как раз обедали. Позвонил прямо в дверь. Не снимая пальто, он что-то говорил маме в прихожей. Хлопнула дверь. Ушел. Мама вернулась с глазами на лбу, почти буквально. Я впервые увидел такое, что ли, осуществление метафоры. Абрам Львович рассказал, что эта девица его бросила. А на прощанье сказала: «Чтоб ты не огорчался. Я вообще-то жуткая дрянь. Когда мы у Драгунских были, я кольцо сперла. Вот, отдай назад».
Мама положила кольцо на полочку в кухне и сказала мне: «Нашлась твоя игрушка!» – потому что я уже несколько раз спрашивал маму, где аквамариновое кольцо. Но больше я его не надевал.
Папа дружил со старыми актерами. Был такой Зяма Сажин, актер детского театра. Он там даже что-то играл, но в основном работал как режиссер-педагог. Когда он умер, папа очень горевал. Это было в конце августа 1968 года.
А я горевал еще сильнее, потому что с панихиды по Зяме в Центральном детском театре я пошел пешком к университету, на улицу Герцена, где у меня была встреча с девушкой, в которую я был безумно влюблен уже два года, и она вроде бы тоже. Так мне казалось, и она вроде бы меня не разубеждала.
Я сказал ей, что иду с панихиды, что умер папин друг, друг нашей семьи, очень хороший человек – а она мне ответила: «Я совсем не сентиментальна. Поехали лучше в парк Горького, кататься на колесе». Мы съездили в парк Горького, съели мороженое, покатались на колесе, а потом вернулись обратно к университету (у нее там были какие-то дела), и она мне сообщила, что между нами все кончено.
Еще одним папиным другом был старый актер режиссер и педагог Семен Гушанский, полный, толстоносый, большерукий мужчина. Вел в ГИТИСе мастерскую. Рассказывал, что готовился совсем к другой карьере, что в детстве был талмудистом – не в переносном, а в прямом смысле слова. Изучал Тору и Талмуд, все эти бесконечные толкования на толкования. Но потом жизнь его как-то извернулась и выкинула из мира религиозных евреев в мир театра.
Семен говорил мне: «Смешное это дело – режиссура. Вот я смотрю все, что ставится в Москве. Смотрю и думаю – надо бы самому что-нибудь поставить». – «Ну, что ж вы не ставите?» – отвечал я, боясь, что в моем тоне проскочит какая-то ирония. «Да ну! – говорил Семен. – Вот смотри. Как Гончаров я ставить могу, как Львов-Анохин – подавно могу. Как Ровенских – могу. И как Ефремов могу. Даже, ты будешь смеяться, как Любимов могу, это не хитро». – «За чем же дело стало?» – «Так ведь надо не так, как они, а надо иначе!» – «Ну так поставьте иначе», – говорил я. «А я вот не знаю, как иначе», – вздыхал он, разводил руками и наливал себе еще.
Очень любил выпить. Бывало, допивался до чего-то, похожего на удар или, как минимум, на обморок. Не раз на моих глазах падал лицом в салат и засыпал так. Человек был прямодушный, но отчасти смешной. Он верил в советскую власть и считал все ее безобразия перегибами на местах, которые осудила партия. Но вот сторонников перегибов не жаловал. Помню, дома у него в гостях (а меня родители чуть ли не с двенадцати лет довольно часто брали с собой в гости) Семен буквально выгнал из-за стола человека, который стал защищать Сталина. Но при этом он был свято уверен, что, кабы не советская власть, мы бы все пропали. «Вот, например, ты! – грозил он пальцем своей жене, когда она поругивала партию и правительство. – Кто бы ты была, если бы не революция?» – «Я-то была бы в полном порядке, – смеялась жена. – Мой дядя был генерал, принят при дворе! Ты что, забыл?» – «Забыл», – добродушно разводил руками Семен и наливал себе еще. В этой истории самое смешное, что девичья фамилия его жены была Троцкая. То есть был какой-то придворный генерал Троцкий – настоящий Троцкий, а вовсе даже не Бронштейн. Ирина, жена Семена, была милой старушкой и даже, наверное, когда-то красивой женщиной. Худенькой, стройненькой, с чуть рыжеватой короткой стрижкой.
Однажды на Пасху в 1970-м примерно году я стоял у церкви на улице Неждановой (ныне снова Брюсов переулок). Церковь была маленькая, церквей было мало, и люди, которые хотели услышать «Христос воскресе» от священника, часто вынуждены были толпиться снаружи. И вот там, в этой толпе, я вдруг увидел Семена – его держала под руку очень молодая женщина, можно сказать, девушка. Я был этим смущен и отошел в сторонку, не стал показываться ему на глаза. Мне стало немножко неловко перед Ириной, его законной супругой. Потом Ирина умерла, Семен страшно горевал, даже сочинял стихи о своей любви и утрате. Но потом женился на той самой девушке. Ее тоже звали Ирина.
20. Яша Аким
Однажды, уже в начале 1980-х, когда Семен был еще жив, но не так чтобы здоров, я принес ему свою пьесу, чтобы он ее передал Плятту. Приехал к нему домой. Семен сказал, что сам читать пьесу не будет, потому что он уже почти ничего не видит, – и действительно, у него были очки минус ой-ой-ой сколько, – но Славе Плятту пьесу обязательно передаст. Потом зашел разговор об общих знакомых, в частности о папином друге, поэте по имени Яков Аким. «Этот бабник Яшка», – сказал Семен. Я, отчасти из вежливости, а отчасти искренне сказал: «Яков Лазаревич бабник? Правда?» Семен взял мою пьесу – она была в картонной папке – и стукнул меня ею по голове. «Эх ты, драматург! – сказал он. – Прямо даже не знаю,