Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сквозь потолок доносятся тяжелые удары, как будто кто-то пытается разбить бетонную плиту. В окна выбрасываются с этажей первые пустые бутылки, которые разбиваются с сухим треском о мостовую. Резервисты празднуют «увольнение». Во всех зданиях раздаются венгерские, русские и румынские песни. Выхожу в холл. Откуда-то сверху, со второго этажа, слышится пронзительный крик, и что-то грохочет, как взрыв гранаты, – возможно, кто-то из военных начал крушить молотком фаянс в туалетах, как это случилось и в прошлом году. На лестнице толпа людей в кальсонах стоит и дрожит от холода, сгрудившись, как овцы. Они спустились из своих спален на втором этаже и встали поближе к комнате дежурного офицера, ища иллюзорной защиты рядом с комнатой, где написано «ОДЧ». Некоторые стоят, опираясь на стены в холле первого этажа. Среди них я вижу и людей из моего взвода.
– Братцы, что вы тут делаете? Почему не ложитесь спать?
– Да как же, разве мы можем спать? Идите и посмотрите, что там наверху. Думаю, в эту ночь вы нас всех сделаете помощниками ОДЧ. Так что давайте нам повязки.
– У меня нет! Должность помощника дежурного офицера упразднили! А раз вы стоите тут так в кальсонах, то не внушаете слишком большого авторитета, – говорю я, пытаясь шутить.
То, что упразднили должность помощника ОДЧ, – правда, и я не лгу. Я оставляю их внизу и поднимаюсь наверх. Мертвецки пьяные резервисты валяются в коридоре или на кроватях, выставленных в холл. Нигде не видно ни одного офицера, потому что в такие ночи никто не остается в казарме. Повсюду говорят по-венгерски. Солдат, пьяный в стельку, мочится на стену.
Огромный венгр, пьяный, с усами, приближается ко мне, всматривается в меня налившимися кровью глазами, которые, кажется, меня не видят, а потом расстегивает штаны, пытаясь облегчиться в холле от выпитого. Во всех комнатах танцуют чардаш и румынские хороводы, керамическая плитка скрипит под ногами, дым в комнатах стоит коромыслом – хоть топор вешай. Во многих окнах стекла разбиты. Повсюду раздаются возгласы: «Даешь увольне-е-ение!»
В затемненных местах холлов (где находятся и кровати) и в темноте туалетов, куда я не рискую войти, слышатся стоны (гомосексуалисты не теряют времени). Разгул – всеобщий, и он охватил все многоэтажки колонии.
Один олтянин с третьего этажа, будучи пьяным, ударил кулаком в стекло при входе и лежит на полу в луже мочи и крови, с рукой, обернутой в полотенце, которое уже стало красным. При виде меня он приподнимается, опирается на стену и орет на меня. Потом просит у меня сигарету. Я останавливаюсь и даю ему сигарету. Он берет ее, разминает здоровой рукой и с ненавистью швыряет мне ее обратно, после чего снова падает на спину в лужу мочи.
На четвертом и пятом этажах ситуация такая же. Как будто бы все, что есть на свете дурного и гнилого, собралось здесь. Ферменты и неусвоенные отбросы, мерзкие составляющие, выделяющие вонючий, заразный гной, которые армия не может излечить, потому что для этого уже давно не существует никакого средства. Эта болезнь неизлечимая, изъян старый, который разрастался год от года, скрытые дефекты, бродившие, как тесто, при полном ведении наших командиров, которых интересует только продвижение по службе и карабканье в как можно более высокое кресло. Это мир гадкий и отвратительный. Единственное, что еще может вылечить его, – огонь.
Вокруг меня царит общий вой, смешанный со звуками рыганья и взрывами безумного хохота. Я вижу людей, которые бегают по холлам нагишом как угорелые, преследуемые другими, которые держат в руках ножи, и меня охватывает нервный смех. Возле меня останавливается разъяренный тип, который громко кричит по-венгерски, злобно глядя на меня: Holgoste![43]
Я наступаю сапогами на осколки бутылки, которые хрустят под ногами, перешагиваю через лужи мочи, сумасшедшие выкрики и ругательства раздаются повсюду. Люди, пьяно раскачиваясь, ходят из комнаты в комнату или пробираются наощупь по холлам.
И внезапно меня охватывает бесконечная боль. Не знаю, является ли все, что я вижу вокруг себя, народом или это лишь подонки общества, народа, но я должен смиренно признать, что я офицер этого народа и должен этот народ защищать в лихую годину или во время войны и даже отдать жизнь за него!
Несколько лет назад, даже год назад, я был убежден, что если бы от меня потребовалось, я бы без колебаний принес эту жертву, но сейчас у меня уже нет такой уверенности.
Напротив, я знаю, что в этот вечер я попал туда, куда еще не попадал ни один из наших больших поэтов, художников, музыкантов, писателей, скульпторов, которые горячо пытались добраться до самых затаенных глубин нашего народа. Энеску[44] всю жизнь искал черты румынского национального характера. Чиприан Порумбеску[45] сочинил «Новолуние»[46]. Эминеску[47] и Александри рвали на себе подметки, собирая фольклорные сокровища нации, те, что иллюстрируют «мудрость и человечность румынского народа». Эминеску восторженно заявлял, что гений духа почерпнул его из народа, Кошбук гордился тем, что он плоть от плоти своего народа. Брынкуш[48] чувствовал себя комфортно только с людьми низкого звания. Садовяну[49] заискивал перед крестьянской беднотой. Григореску живописал телеги с волами, сапожников, вдевающих нитку в иглу, ангельских на вид крестьянок или цыганок-цветочниц, которые в его время не продавали напитки резервистам, но умело занимались проституцией и воровали по-черному, и он хорошо знал, что только это они и делали! Гога[50] слезно воспевал тяжелую жизнь батраков!
Разве не заявляли все наши художники, что их сжигало горячее желание дойти до основ жизни, до «низшего класса»? Разве не испытывали все они отчаяния, воспевая и изображая «простого человека»? Разве не стремились они заглянуть вглубь народной души, в самые затаенные ее уголки, в суть сознания народа, в его гений, его совесть? Я сейчас нахожусь «в глубинах души простого человека», о которых они так сильно мечтали, но совершенно не вижу того, что видели они.