Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И они, и Диккенс, и Гюго, и Фолкнер, и Эмиль Золя, и тысячи подобных им изображали жизнь простого человека, огрубленного трудом. Илья Репин писал бурлаков на Волге, низведенных до положения простых тягловых животных, истощенных и тянущих лямку, с покорными и погасшими очами; весь мир, рыдая, жалел добродушного негра Тома писательницы Гарриет Бичер-Стоу; но оказывается, что огрубление человека трудом и нищетой происходило совсем не так, как изображали они. Человек действительно становился животным, но не изможденным, забитым, конченым, достойным жалости, а сильной бестией, зверем, которого устыдился бы Создатель. Бог был прав, когда спалил Содом и Гоморру, потому что ничего другого он уже сделать не мог. И какую печаль должен был испытать Он, видя, что и те немногие, которых Он избрал, чтобы спасти, не заслуживали этого. Потому что жена Лота тут же нарушила Его запрет и оглянулась назад, обратившись в соляной столп, пьяница Лот напился до бесчувствия, а развратные дочери его спали с собственным отцом для того, чтобы произвести на свет потомков в языческом беззаконии.
Куда делся народ Кошбука, куда исчезли его крестьяне, чистые душой? О, Ребряну[51] был бóльший пророк, чем Исайя и Иеремия! Мы являемся не чем иным, как внуками склеротичного Иона из Припаса[52]. Разве не происходят все наши командиры отсюда? Разве не заявляют они горячо о своем здоровом, чисто рабоче-крестьянском происхождении – все эти ликсандрымихаилы, которые орут на нас и стучат кулаком по столу – все эти шошуджордже, нягои, и матеи, и блэдулешты, и богданы, и все наши циничные угнетатели, которые держат нас в казарменном рабстве, а мы разве не говорим, как и они, что мы вышли из народа? Насколько же все мы прокляты? Может ли кто-нибудь быть спасен?
Я направляюсь через этот хаос к выходу из холла. Два резервиста, стоящие у одной из дверей, отдают мне честь. Я останавливаюсь и тоже отдаю честь, машинально. Я приближаюсь к ним и внимательно всматриваюсь в них. Глаза у них ясные, не замутненные выпивкой. Они медленно выпрямляют руки вдоль тела, становясь в стойку «смирно». Я нахожусь где-то на четвертом этаже, а эти двое стоят у двери комнаты, как странные часовые. Заинтересовавшись, я приближаюсь к ним и берусь на ручку двери. За дверью не слышатся ни воя, ни звона разбитых бутылок, ни сотрясения пола от плясок. Эти двое не делают ни движения, чтобы меня остановить, и стоят неподвижно, как статуи. Нажимаю быстро на ручку, открываю дверь и вхожу.
В тесной комнате собрались более тридцати резервистов. Часть из них стоят на коленях на полу, а те, кому не хватило места на полу, – возле кроватей, спиной к двери и лицом к задней стене помещения, к тому месту, где один человек держит в руке книгу. Все они без головных уборов, и мне кажется, что среди них я вижу и двоих из моего взвода, но не уверен в этом, потому что не могу слишком хорошо разглядеть их, смешавшихся с другими. В тишине, царящей здесь, мне кажется, что я попал словно в другой мир. При моем появлении все поднимаются на ноги, но я машинально произношу: «Продолжайте!» Как будто здесь часовня, и как будто идет служба. Я вспоминаю, что через несколько дней Рождество, праздник Рождества Господня. Люди снова становятся на колени, и мужчина с книгой в руке переворачивает страницу и читает медленно, глубоким голосом:
– «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его. Был человек, посланный от Бога; имя ему Иоанн…» (Иоанн, 1, 6).
Останавливает чтение. Мой взгляд скользит через головы людей и встречается с его взглядом. Мужчина продолжает:
– Слава Тебе, Боже наш, чье Слово стало плотию и обитало с нами!
– Аминь, – отвечают все.
И проповедь продолжается. Человек говорит медленно, и слова его звучат спокойно; я испытываю чувства, противоположные тем, что пережил только что; оказывается, посреди этого хаотического мира, который гудит вокруг меня, существует островок тишины, оазис, в котором возможно спасение и избавление от погибели, и, кажется, в ушах у меня звучит старейший вопрос Авраама: «Неужели Ты погубишь праведного с нечестивым?» (Бытие, 18, 23).
Остаться или уйти? Я присутствую на баптистской службе, и если кто-нибудь видел, как я входил сюда, наверняка у меня будут большие неприятности, потому что в армии вера так же подвергается гонениям, как в первые века христианства. Решаю еще остаться. Время от времени люди встают с колен. К моему удивлению, я вижу здесь моего бывшего солдата из другой партии резервистов, Кристя Георге из Алба Юлия, но его улыбающееся лицо меня успокаивает.
– Георге, – шепчу я ему, – когда все закончится, скажи человеку, который говорит, что я его лично благодарю за то, что он делает, и за то, что сохраняет здесь спокойную атмосферу.
– Оставайтесь, господин лейтенант. Не выходите наружу. Там погибель! Не уходите!
– Я должен уйти.
Выхожу. Спускаюсь по лестнице. На первом этаже, наполовину заполненном солдатами моего взвода, слышу ругательства и вижу потасовки. Здесь много резервистов, которых я не знаю. Вхожу в комнату дежурного офицера, куда проникли несколько пьяных солдат, которые меня ждут. Среди них и два венгра. Смотрю на них, удивленный их дерзостью. Один из них – тот, что в холле второго этажа расстегивал штаны и пытался мочиться. Дышит тяжело, с затаенной ненавистью. Смотрю на них и спрашиваю:
– Что вам нужно? Почему вы вошли сюда?
Другие четыре солдата из 3-й роты, которых я знаю, – венгр из Лудуша и три олтянина моего коллеги Шанку – входят в комнату, закрывают за собой дверь, и последние двое подпирают ее спинами изнутри, блокируя ее. Наблюдая за ними, даю себе отчет, что они пьяны только наполовину. Тот, который из Лудуша, берет со стола мою папку и вытряхивает из нее на пол документы, потом швыряет ее в угол. Кладет передо мной на стол телеграмму, на которой уже не видно ничего написанного и говорит мне на ломаном румынском:
– Ты… офицер. Ты читаешь. Ты немедленно отпускаешь все военные резервисты домой эта ночь!
– Из какой вы роты? – спрашиваю.
– Как? – налетает на меня один из трех олтян. – Ты офицер и не знаешь, из какой мы роты?
– Хорошо, – говорю я, – но как вы думаете, имею ли я право отпустить две тысячи резервистов сейчас? Я что – министр обороны? Но вы и так уедете отсюда завтра, практически вас с армией больше ничего не связывает…
Тяжелый кулак лудушанина с грохотом опускается на столешницу стола:
– Отпусти нас! А сейчас ты пойдешь с нами, и мы выпустим всех арестованных! Сейчас же!
– Внимание, ты хватил через край, и за это ответишь! – говорю ему. – Я не могу сделать того, что ты требуешь. Я не имею права делать ничего подобного.
Хотя я уклоняюсь в последний момент, тяжелому кулаку пьяницы удается достать меня и отбросить к стене. Ощущаю, как удар дошел аж до мозга, но, странное дело, я не чувствую боли – в ту секунду, которая увеличивается до огромных размеров, единственное, что меня действительно изумляет, – это не удар, а то равнодушие, с которым все присутствующие, в большинстве – румыны, смотрят на агрессию лудушанина без какой бы то ни было реакции, как будто они зрители матча по боксу, на который они взяли себе билеты в первом ряду. «Даже если меня убьют, они даже пальцем не шевельнут. И почти все – румыны», – говорю я себе.