Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда впервые войдешь в их избу, страшная вонь вызывает тошноту, но, посидев полдня, поосвоишься и ничего, переносишь. Полы они мыли не тряпками, а скребли железной лопаткой, да и то раза два в год, поэтому на полу всегда лежал слой грязи с ноздреватой поверхностью. На полипах[257] толсто пыли, если бросишь туда что-нибудь, то пыль поднимается столбом по всей избе.
Почти в каждом доме была чесотка. Меряя своих заказчиков, я старался к ним не прикасаться. Грязный вид стряпухи, особенно ее грязные руки вызывали отвращение к пище, но делать нечего, приходилось, набравшись мужества, какой-то минимум ее проглатывать. Жене с детьми тоже жилось несладко, к тому же в одной избе с хозяевами.
Неудивительно, что сравнительно обеспеченная жизнь в Архангельске была для нас хорошим воспоминанием. Там, кажется, не случалось со мной и приступов «бешенства», какие случались после.
Как ни тяжело вспоминать это, а тем более излагать на бумаге, но для полноты картины нашей мытарственной жизни необходимо сказать и об этом. Я, мечтавший когда-то о тихой, мирной, полной любви семейной жизни и негодовавший на своего отца, бившего мать, приходил временами в такое исступление, что колотил не только жену, но и своего столь любимого маленького сыночка. После совершения такой бессмысленной жестокости я готов был рвать на себе волосы и завыть от отчаяния.
Мне хотелось, чтобы жена, когда я приходил в исступление, дала бы мне смелый, решительный отпор, например, вооружившись хотя бы ножом, заявила бы, что она не позволит себя бить. Мне кажется, что тогда я проникся бы к ней уважением, которое удержало бы меня от рукоприкладства. Но у нее было единственное средство защиты — слезы, а они меня приводили в еще большее исступление.
Побив ее, я пытался оправдать себя тем, что, мол, она сама доводит меня до этого своим дурным характером. Но что я мог найти в свое оправдание, когда истязал ребенка!
Я часто задумывался, в чем причина того, что я одновременно и люблю, и истязаю? Не в том ли, что я вырос и жил под зверским гнетом отца и поэтому, может быть, стал просто ненормальным? Не знаю, ответа я не нашел и до сих пор. Может быть, мне следовало тогда полечиться в психиатрической больнице.
Примечание, сделанное позднее. Занявшись самобичеванием, я все же слишком сгустил краски. «Истязания, истязал» — как будто я повседневно без всяких причин избивал смертным боем своих самых близких и любимых мною людей, тем более ребенка, в котором я души не чаял. Конечно, как бы редко это ни случалось, и какие бы причины меня до этого ни доводили, оправдания не могло быть тому, что я иногда в раздраженном состоянии давал волю рукам. Но все же между моим отцом и мной была разница.
Отец был страшен не только в тот момент, когда бил свою жертву, а все время. При нем не могли держать себя независимо и свободно, не чувствуя все время его гнета, все члены семьи, младшие по рангу и возрасту, в том числе его братья и сестра, как они потом рассказывали об этом сами. А когда он принимался бить, то бил чем попало: колом, поленом, палкой. Мать он однажды, по ее рассказам, ударил колом по ногам так, что она упала как подкошенная. Дяди тоже рассказывали, что у них у кого рука, у кого нога болит от ударов братца.
Не хочу сказать, что я, в отличие от отца, был хороший. Нет, я всегда казался сам себе омерзительным тем, что я в этом отношении похож на него. Но надо сказать, что кроме тех моментов, когда я впадал в исступление и творил это скверное дело — бил более слабых, зависимых от меня, они в обычное время не трепетали передо мной, чувствовали себя свободно и со мной держали себя непринужденно. Мое присутствие их не подавляло, потому что в спокойном состоянии характер у меня был общительный. К тому же меня мучила совесть за свои дикие поступки, я после них всячески старался загладить свою вину и уж, конечно, не похвалялся, как отец, своей дикостью, а от всей души хотел бы, чтобы это забылось и другими, и мной.
До сих пор памятен мне такой случай. Феде было ему около двух лет. Мы с женой решили сшить ему пальтецо. Надо было снять мерку, а мы никак не могли его уговорить, чтобы он постоял спокойно и дал себя смерить. Возились долго, и кончилось тем, что я, рассердившись, постегал его вицей[258]. На другой день, увидев на его нежном тельце розовые полосы, оставленные поркой, я чуть не плакал. И это осталось тяжелым воспоминанием до конца моей жизни.
Примечание, сделанное еще позднее. Теперь, став совсем старым (67 лет), я все еще часто задумываюсь над тем, почему я иногда поступал не соответственно моим стремлениям и наклонностям. До женитьбы, работая с братьями и сестрами как старший, я не только никогда не бил их, но и не ругал, приучал их к работе без крика, без ругани. Мать говорила, что у меня характер лучше, чем у других детей.
А вот жена моя иногда несколькими словами, сказанными так, точно она говорит с безнадежным идиотом, выводила меня из равновесия. Невозможно было доказать ей, что она неправа, когда даже и доказательств для этого не требовалось. Она не признавала никаких аргументов и, как осел, упрямо стояла на своем. Вот и случалось, что я, выведенный из себя ее упрямством, давал ей пару шлепков ладонью или таскану за волосы. Но она все-таки оставалась непримиримой и старалась жалить ядовитыми словами.
После такой баталии она быстро засыпала, а я не мог спать всю ночь и потом неделю, а то и больше, казался себе омерзительным и чувствовал себя как после тяжелой болезни. А она потом при всякой размолвке, явно и сознательно преувеличивая, корила меня, что я ее всю избил, что у нее каждое место от побоев болит. Эти ее необоснованные жалобы,