Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Клянусь.
– Как видишь, я прогадала. У меня были фотографии в юности – волшебные! Необыкновенные. Не сравнить с этими, тут, – она небрежно показала на стены. – Все фотографы города Латины мне говорили: «Джин, ты будешь на обложках журналов “Вог”, “Эль”, “Гламур” во всех странах. Будешь дефилировать в Париже, и жизнь у тебя будет как в кино, как в романе, всем на зависть…» – Она прикрыла глаза. – Я их все сожгла, знаешь? В ярости.
Какое-то время мы молчали. Я снова оглядела ее портреты в роли матери, жены. Ощутила то, что осталось за кадром: разочарования, жертвы.
– Отведи ее к Энцо, прошу тебя, когда меня похоронят. Будет мерзко поначалу, но заставь ее вернуться к диете. Заставь краситься, води на пробы, делай звонки. Вот тут, смотри, мой органайзер. Вот здесь, – она показала на ящик, я открыла его и достала органайзер. – Тут все контакты, фотографы, агенты, труд всей моей жизни. Единственный. Ты звони им. Если Беатриче начнет увиливать, вмешайся. Твердо, убедительно. Очень легко развалить все к чертям, о да, чрезвычайно легко, уж я-то знаю! Но она должна победить. Потому что я буду смотреть на нее сверху. – Тут она заплакала. – И хочу… – Я не разобрала нескольких слов. – Свободной, знаменитой. – Собрав все силы, она поспешно вытерла слезы, вернулась к своему не терпящему возражений тону: – Иначе я на тебя рассержусь!
Больше она не могла продолжать. Исчерпала всю энергию. Выложилась полностью в этом разговоре. Как же это было несправедливо – вырастить дочь, обеспечив ее всем необходимым для успешной карьеры, и умереть, не увидев плодов своих стараний.
Я поднялась, желая обнять ее. Не знаю почему, но в тот момент я ее любила. Ее тело казалось таким хрупким, что я не знала, как к ней подступиться. Я неуклюже поцеловала ее; она растрогалась, смутилась, погладила меня по щеке.
– Можешь прийти еще раз, – сказала она на прощание. – Может, я успею рассказать тебе немного о той Джин, о девушке с фотографий, которые я сожгла. Дочь все время говорит мне, что ты хорошо пишешь.
Я так изумилась, что смогла лишь жалко улыбнуться.
– Священнику я исповедоваться не собираюсь. Не нужно мне никакого прощения с небес, – засмеялась она. – Но я хочу, чтобы Беатриче узнала обо мне кое-что такое, чего я ей никогда не говорила. Так что приноси в следующий раз тетрадь.
16
Моранте и Моравиа
Домой я вернулась в расстроенных чувствах. Отца не было. Я зажгла на кухне свет и уселась в одиночестве за стол с органайзером Джин в руках.
Погладила обложку красной кожи, закладку, торчавшую из середины. Первым побуждением было открыть ее, вторым – выбросить. Будущее Беатриче шкворчало под моими пальцами; я была испугана – и ощущала свою власть.
Так я и сидела неподвижно на стуле, рассуждая сама с собой, пока не стало совсем темно. Вереницей зажглись фонари, засигналили скутеры, во дворике собрались накрашенные тринадцатилетки, возбужденно ожидая, когда родители их куда-то поведут.
Я решилась. Схватила органайзер, пошла к себе в комнату, забралась на табуретку, встала на цыпочки и запихала его на самый верх шкафа – толкнула к стене, в самую пыль.
Была суббота. Я – худшая в мире подруга? А может, лучшая?
Я посмотрела на часы. В этот час Беатриче уже, наверное, садилась на свой скутер, чтобы ехать к Габриеле. Вот в чем была ее отрада. Десять лишних килограммов, прыщи, курчавые волосы. Счастливое гнездышко в провинции, с мастеровым, который – я в этом не сомневалась – никогда ее не предаст. Джинерва, – сказала я мысленно, – я не согласна с тобой. Бросила последний взгляд на шкаф: ничего не видно. И пообещала себе, что если уж от меня действительно должно что-то зависеть, то Беатриче будет свободна. Будет вольна поступить в университет в Неаполе, в Турине; изучать инженерное дело, медицину; выйти за Габриеле, родить десятерых детей, не стать никем.
Представьте, какое это будет разбазаривание сил, если все так и сложится.
Или какая волнующая история.
Ну а пока что у Беатриче был парень, а у меня нет. И потому я вернулась на кухню и открыла шкафчик в поисках еды. Даже моего отца куда-то пригласили – на ужин, на мальчишник? Он стал уклончивым, и я точно не поняла. Может, он в свои пятьдесят снова влюбился?
Я попыталась почитать газету, грызя хлебную палочку.
А у мамы есть кто-то? Догадаться на расстоянии пятисот километров было невозможно. Однако теперь по вечерам она звонила реже. Никколо рассказал, что застукал ее в каком-то баре где-то в окрестностях – в таком, где все жестко бухают, – в компании мужчин, с рюмкой ликера в руке, смеющуюся. А потом еще видел, как она у дома сошла с мотоцикла и поцеловала водителя, только тот не снимал шлема.
Я полистала «Манифесто», пытаясь отвлечься. Очень старалась, но без толку: войны, последствия разлития нефти, гроздья бомб, экологические катастрофы – все это не могло захватить меня субботним вечером. Слишком слышны были звуки внешнего мира за окном. «Если ты никуда не ходишь, разве ты существуешь?» – провоцировал голос в голове. И довольно успешно. Но мой огонек – этот Запад, который во всем виноват, этот его капитализм, разрушительный, неправильный, загнивающий, – еще теплился. «Почему бы тебе не развлечься, Элиза? Ты слишком накручена, будь проще. Для чего, по-твоему, жизнь дается?»
Папа, оказывается, оставил мне в духовке баклажаны с сыром, и я отправилась поедать их в гостиную под сатирическую передачу «Лента новостей» – только потому, что он мне это запрещал. И ужинать на диване, и смотреть новостные репортажи. Я глядела на вилявших бедрами блондинку и брюнетку. Умоляла их помочь мне не думать больше о себе и своих переживаниях. Однако они со своими шевелюрами и грудями только и делали, что возвращали меня обратно – в комнату с опухолью, к клочкам белых волос на лысой голове Джинервы, к ее посеревшей коже, торчащим костям, злобным клеткам, которые бесконтрольно размножались в ее теле и уничтожали его.
Первое, что пропадает, – это красота. Значит, она не имеет ценности. А что последнее?
Именно тогда я вспомнила тот роман.
* * *
Уже несколько лет прошло, однако я выключила телевизор и бросилась искать книгу, выдвигая все ящики, открывая все дверцы.
Почему люди читают?
Потому что это единственное, что им остается.
Ничего благородного, аристократического нет в этом жесте: взять и открыть книгу. Скажу откровенно: тот, кто никогда не испытывал колебаний, тот может свободно выбирать,