Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Барановский отвёл саблю. Повернулся и пошёл к своим, будто и не бился вовсе. Бидзиньский с почтовыми кинулись к своему поручику. Живо подняли с земли, подхватили под руки. Ян едва в себя пришёл.
— До следующего раза! — выдохнул он.
5. Польские дороги
— Что теперь, пан-брат? В лагерь воротаемся?
— В Варшаву. К девкам у Краковских ворот! — Дыдыньский приподнялся в седле. После удара Барановского его трясла лихоманка, он едва держался на коне. — Ты никак, ваша милость, умом тронулся? Аль оглох вовсе?! Завтра за Барановским идём!
— Это вы, сдаётся, рехнулись, ваша милость.
— Даю ему день. Один день всего, от вечера до сумерек. А после двинемся по следу его.
— Вы ж ранены, пан поручик.
— Пустое это.
— Барановский вас тремя ударами уложил, — проворчал Полицкий. — Ставлю свою саблю супротив драных постолов, что вы и трёх молитв в седле не высидите. В постели вам лежать, а не хоругвь водить.
Дыдыньский вскочил на ноги. В голове помутилось, но он схватился за саблю, выдернул из-за пояса булаву и... вынужден был опереться на Бидзиньского.
— Что ж это, бунт, пан товарищ?!
Полицкий сплюнул. И взор отвёл.
— На рассвете трубить побудку. А там — по коням!
6. Предательство
Его разбудили среди ночи, придушили, прижали к постели, набросили на голову попону, пропахшую конским потом. Без труда вырвали из рук саблю. Дыдыньский почувствовал, как выкручивают ему руки за спиной, как связывают их конопляной верёвкой. Он застонал от боли — отозвалась рана на боку. Тогда его поставили на ноги, грубо поволокли, а потом неожиданно сорвали с головы покрывало.
Они были на большой поляне, освещённой бледным лунным светом. Дыдыньский заморгал. Здесь собрались все товарищи из его хоругви. Они сидели на конях, выстроившись в круг. В полумраке он различал бледное лицо Полицкого с чёрными усами, простое, открытое лицо Бидзиньского, выбритые, отмеченные шрамами, следами от пороха, обветренные лица остальных панов-братьев. Челядь и почтовые толпились сзади, выглядывая из-за спин товарищей.
— Что это значит, ваши милости?! — грозно спросил Дыдыньский. — Кто созвал круг хоругви без приказа?
Полицкий подъехал к поручику так близко, что Ян почувствовал на лице горячее дыхание его коня.
— Панам-товарищам уже довольно приказов вашей милости.
— Если не хотят слушать меня, так послушают палача. Я не потерплю неподчинения, а бунтовщики закончат на виселице! Развяжите меня! Если сделаете это сейчас, забуду обо всём, когда вернёмся в лагерь!
Полицкий посмотрел ему прямо в глаза. И тогда Дыдыньский почувствовал холод. Только теперь он осознал, что здесь один, окружённый людьми, которых считал своими товарищами, и которые предали его так же легко, как пьяные запорожцы — неумелого атамана.
— Подумать только, пан Дыдыньский, словно со своими холопами говоришь, — процедил сквозь зубы Полицкий. — Панам-товарищам уже довольно этого похода. Мы не станем покушаться на жизнь достойного солдата, вишневетчика, который защищает шляхту от черни и казаков! Не пойдём на пана ротмистра Барановского!
— Бунтовщик, не ротмистр! Будет висеть!
— Это подольский герой! — крикнул пан Кшеш, солдат и рубака, почитаемый в компании за то, что совершал чудеса храбрости под Збаражем, а более всего за бездонную глотку, благодаря которой мог осушить залпом две кварты вина.
— Один управляется с чернью!
— Шляхетские дворы защищает!
— Молчать! — крикнул Дыдыньский. — Молчать!
— Сам замолчи, гетманский прислужник! — крикнул пан Копыстынский, бывший вишневетчик. — Не нам Барановского судить.
— У пана стольника есть справедливые причины для мести, но даже Христос на кресте простил своих преследователей. Нельзя теперь мстить казакам, потому что тогда и они будут искать мести, и так... возненавидим друг друга навеки, ибо каждый без конца будет мстить за свои обиды.
— Что ты знаешь, пан Дыдыньский?! — крикнул Кшеш. — Был ли ты на Украине, когда чернь шляхту резала? Когда Хмельницкий в гетманском шатре пировал?! Отомстить нам нужно, бунт в крови утопить, мятежников на кол посадить!
— А пан Дыдыньский тогда школяром был в Кракове. В корчме мёды пил да фрейлинам марципаны, словно жемчужины, облизывал! За что тебе поручика дали? За заслуги отца или за то, что как прислужник сабли в зубах за Потоцким таскал?!
Дыдыньский рванулся в путах.
— На сабли, сукин сын! — крикнул он изменнику. — Выходи, ублюдок перемышльский!
Полицкий склонился и схватил его за жупан на груди.
— Придержи язык, пан Дыдыньский! — прошипел он. — И не вызывай меня, ибо воля моя что сабля — перегнёшь, так в лицо со всей силы ударит!
— Милостивые паны! — крикнул Кшеш. — К Барановскому! Поможем достойному товарищу в нужде!
— На погибель мятежникам!
— На кол их!
— Это измена, — простонал Дыдыньский. — Вы присягали на верность Речи Посполитой! Мать нашу убиваете, Корону Польскую, словно кусок сукна, разрываете! Топите наш общий корабль, который...
Речь произвела сокрушительный эффект. Но совсем не тот, на который рассчитывал Дыдыньский. Товарищи сначала вытаращили глаза, а потом захохотали так громко, что даже кони присели на задние ноги.
— Ей-богу, второй Пётр Скарга из тебя! — крикнул Кшеш. — С такой речью только на сейм! Тьфу, что говорю — в королевские покои!
— О, мы окаянные, о, мы предатели, — с притворной скорбью запричитал Полицкий. — Воистину говорю вам, ваши милости, все мы сукины дети, изгнанники и отщепенцы без чести и совести, только во власянице нам и ходить!
— Куда же мы теперь, несчастные, денемся?!
— К Барановскому пойдём! Он нас примет и перед гетманом оправдает!
Дыдыньский умоляюще взглянул на Бидзиньского, но тот уставился в землю.
— Пан Бидзиньский, — сказал поручик, — скажи им правду. Ведь это же союз! Конфедерация во вред Речи Посполитой!
— Речь Посполитая, — Бидзиньский поднял голову, — не платила нам жалованье два года! Где деньги на жалованье? Где обещанная награда за Збараж, за Берестечко?
— Как где! — крикнул Полицкий. — У Потоцких в кошеле!
Дыдыньский почувствовал, что попал в ловушку, в смертельный капкан, откуда нет выхода.
— Милостивые паны! — крикнул он отчаянно. — Милостивые