Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бенджи, вернемся теперь к «Шуму и ярости», на это решительно не способен. Да, он изначально и неизбывно несчастен, однако проникнуть в глубины собственного несчастья бессилен, удары сыплются со всех сторон, а он только мычит жалобно и бессмысленно.
Вот еще одна причина, по какой не рассказалась история. Кошмар — лишь тогда кошмар, когда он не просто испытан, но — осознан, когда измерены его глубины, когда ему брошен подлинный, а не инстинктивный лишь вызов.
Тут начинается следующая глава: рассказ Квентина. Начинается так, что сразу возникает впечатление некоего дубляжа. Бенджи благодетельно освобожден от морока Времени своим безумием, Квентин хочет освободиться, совершая простейший акт разрушения. Бросив взгляд на часы, «сию гробницу всех надежд и устремлений», он бьет их циферблатом о край стола. Ничего, естественно, даже в буквальном смысле не получается. Стекло рассыпается на осколки, но механизм продолжает безжалостную свою работу, часы тикают, и этот звук (неважно, от своих ли, уцелевших после удара, от городских ли часов, отбивающих четверти), то понижаясь, то поднимаясь до грохота, сопровождает Квентина на протяжении целого дня, в который вместилась вся его короткая, готовая оборваться и обрывающаяся жизнь. Сходный символ возникал у Рильке: «Но часы покинув, куда-то время умирать ушло…» Австрийского поэта Фолкнер, кажется, не читал, во всяком случае не упоминал его имени, и книг Рильке в его библиотеке не было; тем знаменательнее эта встреча. Разница лишь в том, что Рильке чувство всячески умеряет, контролирует, скрывает от посторонних, а Фолкнер дает страсти выплеснуться до дна.
Жизнь Квентина протекает словно в двух измерениях. Одно — комната в общежитии, студенческий городок, трамвай, пересекающий мост через Чарльз-ривер, окрестности Кембриджа. Но это какое-то условное, эфемерное измерение. Квентин лишь физически в нем пребывает. Откликается на реплики приятеля, соседа по общежитию, — участвуют лишь голосовые связки; встречается за городом с компанией однокашников, с которыми условился ехать на пикник, — снова случайные разговоры, ум и чувство где-то не здесь, далеко. Прицепилась по дороге какая-то девочка, Квентин покупает ей пирожное, но тут даже и разговора завязаться не может — та итальянка, ни олова не говорит по-английски.
Другое измерение — память, вот она-то работает постоянно, неистово. Сквозь рвущуюся ткань настоящего проступают неожиданно четкие контуры былого, которое и лишает этого человека надежды на будущее.
Все верно — Квентин одержим идеей самоубийства. Но почему, однако, Сартр решил, что ни о чем другом он помыслить на может?
Раздумий на эту тему, собственно, вообще нет, ни словом, ни намеком не дает нам герой понять, что роковое решение принято: о трагедии мы узнаем из первой и последующих частей. Да и не просто потому столь ясно восстанавливается в сознании жизнь дома — встречи, ссоры, примирения с сестрой, — что это подлинная реальность, в отличие от мнимой реальности настоящего. Тут еще и вполне сознательное усилие — не памяти (ей усилия не нужны), а души: слепить, сложить, восстановить каким-нибудь образом осколки прошлого — это значит найти себя, выжить, спастись, не совершить самоубийства. «Нельзя победить время» — и герой гонит воспоминания, точнее, они сами от него отлетают, возвращая к безбытности нынешнего момента. Но сами же, ускользающие, и приходят назад. Не техника писательская тут поражает, не способность, расставляя в определенном порядке слова, материализовать нерасчлененность времени. Главное — четко возникающее ощущение мучительной внутренней борьбы, образ истерзанной души, безнадежно взыскующей равновесия. Действительно, безнадежно. Пережив вновь все, что было, Квентин упирается в стену: переиграть ничего невозможно. И, только убедившись в этом, он кончает самоубийством, спасается в самоубийство, по словам автора.
Но до конца еще далеко.
Рассказ возвращается к истокам, возобновляется в третий раз. Новую версию читать легче, да так оно и должно быть.
Бенджи воспринимает окружающее нерасчлененно, его «речь» — это запечатленная боль, которая не понимания требует — сострадания.
Квентин с первых же слов монолога определяет врага, его поступки подотчетны разуму, он осознает мир и себя в мире. При этом и сознание, и чувство, и память настолько напряжены, с такой непостижимой мгновенностью воспаряет он от земной действительности к последним вопросам бытия, что и его слова, дабы быть понятыми — не просто умом, но сердцем, — требуют от стороннего наблюдателя-читателя едва ли не соизмеримого непокоя.
Что же касается Джейсона, то он все упрощает до схематизма, связи восстановлены, растерзанное время возвращается в свои нормальные формы, любые следствия имеют явные, четко фиксированные причины. Метафизика его не занимает, трезвомыслящий делец, он просто не знает, что это такое. Время — беда таких, как Квентин, — визионеров, мечтателей, безумцев, которые прыгают с моста в воду, не умея плавать. А его, Джейсона, беда — обыкновенная человеческая беда, ее можно измерить и взвесить.
Распутство сестры (а только распутство — «шлюхой родилась — шлюхой и подохнет» — видит он там, где было и страдание, и отчаяние, и невозвратность утрат) оборвало начинающуюся финансовую карьеру на взлете, и задача, следовательно, состоит в том, чтобы реваншироваться, встать на ноги, зажить беспечально. А попутно — освободиться от проклятого компсоновского духовного наследия, стереть клеймо поражения, написанного на роду. Наплевать на то, что окружающие насмехаются — «раб торговли». Пусть хоть и раб, зато под своей вывеской: «Джейсон Компсон». И вот он деловито, не считаясь со средствами, презирая любые условности, правила чести (все это тоже ненавистно-компсоновское), отправляется в путь, по кирпичику возводя здание благополучия. Получает место приказчика в магазине (не банк, конечно, но все лучше, чем ничего), по маленькой спекулирует на бирже, откладывает в кубышку деньги племянницы и даже из материнского чувства извлекает материальную выгоду — продает Кэдди за пятьдесят долларов право на мимолетное свидание с малолетней дочерью.
Словом, читаем в «Приложении» к «Шуму и ярости», Джейсон «не только держался в стороне от Компсонов, но соперничал со Сноупсами, которые в начале века захватывали городок по мере того, как Компсоны, Сарторисы и их племя стали исчезать, — и соперничать было нетрудно, потому что для Джейсона весь город, весь мир и все человечество, за исключением его самого, были Компсонами, которым неизвестно почему, но ни в коем случае было нельзя доверять».
Дилси говорит: «Холодный вы человек, Джейсон, если вы человек вообще. Пускай я черная, но, слава богу, сердцем я теплей вашего».
«Тебя же не упросишь. В тебе теплой крови нет и не было» — это Кэдди подхватывает слова старой няньки.
А потом сам Фолкнер, и не