Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первая часть речи заняла десять минут, вторая — столько же. Во второй части Роджер снова перешел на официальный язык, то есть стал применять характерные сложносочиненные конструкции, как положено министру ее величества. Результат получился странный; впрочем, я уверен, Роджер его и добивался. Он устроил аудитории изрядную встряску — пришло время смягчить эффект. Аудитория хотела услышать банальность — Роджер желание уважил.
Он закруглился довольно быстро и под умеренные, но уверенные аплодисменты сел. Последовали любезные, вряд ли уместные благодарности, и Роджер вместе с Луфкином, предшествуемые жезлом, удалились.
Вспоминая этот вечер в деталях, я дивился человеческой недальновидности — из слушавших Роджера единицы поняли, что речь его войдет в историю. Да и сам я, пожалуй, задним умом крепок. Было любопытство, был определенного рода дискомфорт, даже некоторая обида — разное говорили. Большинство слушателей, впрочем, оскорбленными себя не чувствовали — только озадаченными.
В толпе, стремящейся к гардеробу, мой взгляд выцепил Сэммикинса. Ястребиное его лицо перекосилось от гнева. Нас разделяло всего несколько футов, однако Сэммикинс выкрикнул:
— Меня от этого сборища тошнит! Давайте пройдемся, воздухом подышим.
Сложилось ощущение, что реплика не имела целью польстить Рыботорговцам и их гостям, стиснувшим Сэммикинса. Сэммикинс, худощавый, элегантный, с орденской планкой на лацкане, отчаянно работал локтями.
Мы оба пришли без пальто и шляп, поэтому раньше прочих выбрались на улицу.
— Боже мой! — воскликнул Сэммикинс.
Он много выпил, но не был пьян. Сильно ошибались полагавшие Сэммикинса человеком сговорчивым, мягким. Сейчас его трясло от досады на свою косвенную причастность к сбою в речи.
— Честное слово, они мизинца его не стоят. Знавал я его однополчан. Говорю вам, он храбрейший человек.
Я сказал, что в храбрости Роджера никто не сомневается.
— Кто этот тип, черт его возьми?
— Какая разница? — ответил я.
— Небось полковник-интендант. Хорошо бы его поганые слова ему же в глотку и затолкать. А вы говорите — какая разница!
Я выразился в том смысле, что обвинение, в нелепости которого уверены как сам обвиняемый, так и свидетели, необидно априори. И задумался: полно, как же необидно? Зато Сэммикинс поостыл. Нет, понял я, по собственному опыту знаю — нелепые обвинения ранят порой больнее обвинений обоснованных.
В молчании мы свернули за угол, секунду помедлили, оглядели монумент в память пожара 1666 года, черный на фоне густо-синего вечернего неба. Было довольно тепло, дул юго-западный ветер. С Артур-стрит мы вышли на Аппер-Темз-стрит, держась параллельно верфям. Над пустырями, где после бомбежек теперь уже почти двадцатилетней давности по-прежнему рос один иван-чай, сверкнула река, плотно окруженная пакгаузами, утыканная зловещими в сумерках подъемными кранами.
— Он великий человек, — бросил Сэммикинс.
— Что вы разумеете под этим определением?
— Неужели и вы его теперь не поддерживаете?
Я говорил беззаботным тоном, а зря — Сэммикинс как был на взводе, так и остался.
— Видите ли, Сэммикинс, я ради него всем пожертвовал. Я и сейчас куда больше рискую, чем прочие его приятели.
— Знаю, знаю. И все-таки он великий человек, черт его побери.
Сэммикинс улыбнулся открыто, дружелюбно. Мы шагали переулком, теперь странно просторным за счет лунного света.
— Моя сестра хорошо сделала, что вышла за него. Решилась в свое время — и пожалуйста: обеспечила себе счастливый брак и детей. Только, знаете, я всегда считал, она выйдет за одного из нас. Молодец Каро, что не оправдала моих ожиданий.
Определение «один из нас» вырвалось у Сэммикинса против воли — таким же манером, должно быть, выразился лет сто назад его прапрадед относительно замужества сестры — дескать, я-то думал, она выйдет за джентльмена. Несмотря на восхищение Роджером, в Сэммикинсе говорил сейчас прапрадед. Фокус моего внимания, однако, сместился на другую деталь: Каро беспокоится о брате куда больше, чем он о ней, любит его до самозабвения. Впрочем, и Сэммикинс любит Каро, а все-таки применяет к ее семейной жизни определение «счастливая» — совсем как их окружение, та же Диана, из окна наблюдающая чету Квейф у себя в саду, или сторонники Роджера на официальном ужине. А ведь и Диана, и Сэммикинс не понаслышке знакомы с обществом, где лоск благополучия — исключительно внешний. Я слушал разглагольствования Сэммикинса о замужестве сестры — и думал об Эллен, как она сидит в своей квартирке тут же, в Лондоне, одна-одинешенька.
— У Каро — дети, — с горечью продолжал Сэммикинс. — А я засохшая ветвь на семейном древе.
В первый раз Сэммикинс вслух себя пожалел — и в первый раз употребил цветистое литературное выражение. Как показало время, и в последний.
Нежелание Сэммикинса вступить в брак активно обсуждается в определенных кругах. Сэммикинсу за тридцать; на свой лад он очень недурен. Не вылезает из долгов — отчасти потому, что постоянно играет, отчасти потому, что распоряжаться причитающейся ему частью наследства сможет только по смерти отца, — и не оставляет попыток подобраться к деньгам несколько раньше. Конечно, рано или поздно Сэммикинс вместе с графским титулом унаследует и огромное состояние; следовательно, ныне он один из самых завидных женихов. Диана с безжалостностью, свойственной жителям двадцатого столетия, заметила, что Сэммикинс не такой, как все. Поговаривают, он питает слабость к юношам.
Это весьма вероятно. Подозреваю, что Сэммикинс принадлежит к тем сравнительно молодым людям (каковых на поверку довольно много), к молодым людям столь же буйного темперамента, что затрудняются насчет собственной ориентации, однако, предоставленные сами себе, определяются не задумываясь, как и натуры попроще. Половинчатый опыт, все чаще убеждаюсь я, куда хуже, чем отсутствие опыта; неполные знания — хуже полного невежества. Поспешите с выводом насчет гомосексуальности, озвучьте этот вывод на основании одного-двух случаев — и юноша нацепит ваш ярлык и станет его носить. Скажите юноше, что ему на роду написано быть белой вороной, и он таковою станет, а слова ваши прольют ему на фрак дополнительную порцию известки. Единственное, чем можно помочь такому человеку (к этому выводу я очень трудно шел), — молчание. Вот почему я совсем не хотел, чтобы наша с Сэммикинсом беседа вышла за рамки поверхностно-приятельской. Вот почему не желал не только сам откровенничать, но и выслушивать откровения Сэммикинса. Вот почему обрадовался (правда, не без ощущения легкой обиды за неудовлетворенное любопытство), когда Сэммикинс, после еще пары-тройки расплывчатых жалоб на жизнь, деревянно хохотнул и сказал:
— Ну да ладно, плевать.
И немедленно предложил зайти в известный игорный клуб. Я отказался. Тогда Сэммикинс стал уговаривать меня заглянуть в «Праттс» и повеселиться как следует. Нет, сказал я, Маргарет ждет.
— Давайте хоть пройдемся, кости разомнем, — не сдавался Сэммикинс. В голосе звучало презрение — очевидно, к моей мелкобуржуазной привычке спать по ночам. Сэммикинс не хотел оставаться один.