Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что ж ты тогда промолчал?
– Не могу же я говорить об этом с другими учителями.
– Почему нет?
– Да они слушать меня не захотят.
Михе приходит на ум, что Мина тоже не хочет его слушать. Он продолжает.
– Это табу, запретная тема. Это говорит о том, что у нас хорошая, открытая для всех школа.
– Так оно и есть. Мне кажется, что это хорошо. Ученики должны об этом знать.
– Но они все перевирают. Они отождествляют себя с очевидцами, с жертвами.
– Откуда ты знаешь?
– Именно эти слова им вдалбливают. Именно от этих слов они плачут.
– А плакать им не следует?
– Да нет же, пусть плачут. Но плачут оттого, что это натворили мы. Мы это сделали, а не с нами.
Мина, взбивая под головой подушку, вздыхает.
– Они должны плакать не только потому, что все это произошло, но и потому, что произошло это по нашей вине.
Миха старается себя сдерживать. Мина не любит, когда он начинает кричать, а он в последнее время кричит очень часто.
– Ты понимаешь, о чем я говорю?
– Думаю, да, Михаэль. Да. Только «мы» этого не делали. То было другое поколение.
– Но мы им родня. Все равно это мы. Я имею в виду, не один я такой. Наверняка в том зале каждый год сидят и другие, у кого деды такие же, как у меня.
– Не у всех. Среди твоих учеников есть турки, так ведь? А греки? Иранцы?
– Ладно, я говорю о тех, у кого родители, бабушки с дедушками были немцы.
– Но они этого не делали, Михаэль. Правда, не делали. Дети, ученики эти. Даже чистокровнейшие из чистокровнейших немцев.
Миха умолкает. Мина рассердилась, подняла брови.
– Их учат, что нет преступников, одни только жертвы. Их учат, что все произошло само собой, понимаешь ли, просто пришли люди с голубой кровью, натворили бед, а потом исчезли. И что это вовсе не те самые люди, что живут в тех же городах, ходят на ту же работу и растят после войны детей и внуков.
– Не может быть.
– Это так, Мина. Мне раньше и в голову не приходило, а такой человек был в моей собственной семье. Рисовал картинки, сажал меня на колени.
– Но ты даже не знаешь, сделал ли он что-нибудь!
Мина потрясает перед лицом руками. Миха тоже закрывает глаза.
– Да. Верно. Просто мне кажется, что людям стоит читать и о тех, кто это совершал. О реальных, обычных людях. Понимаешь? Не только о Гитлере, Эйхмане и кто там был еще? То есть о всякой мелкой сошке. Ученикам необходимо читать о жизни тех, кто по-настоящему убивал.
– Тут ты, по-моему, перегибаешь.
– Я серьезно.
– Михаэль, чертов ханжа, ну до чего ты занудный! Пожалуйста, поговорим о чем-нибудь другом или просто ляжем спать.
Мина ждет, но Миха не в состоянии придумать, что бы такое сказать. Она гасит свет, и Миха докуривает сигарету в темноте. Ложась в постель, он отворачивается от Мины и, чтобы не слышать ее дыхания, затыкает уши. Пытается забыться, но ярость и стыд не уходят.
Так сказала Мина. Нет здесь места ханжеству.
* * *
Дядя удивлен Михиному визиту. Бросив секретарше, что скоро будет, он смотрит на племянника снизу вверх и смущенно откашливается.
– Я в твоем распоряжении столько, сколько потребуется, Михаэль. Конечно же.
И предлагает пойти пообедать за его счет.
Миха не знает, с чего начать, и, пока несут блюда, повисает неловкая тишина, но, услышав вопросы, Бернт расслабляется.
– Он пил. Сколько себя помню, он, наверное, все время пил, хотя по-настоящему пьяным я помню его всего два или три раза.
– А почему, ты думаешь, опа пил?
– Я не знаю, Михаэль. Может быть, Россия, плен, вот откуда это, наверное, пошло.
– А до того?
– До женитьбы?
– Нет, до войны.
– А-а.
Бернт набивает полный рот. Похоже, он увиливает.
– Я хотел спросить, как ты думаешь, могло с ним что-нибудь такое произойти? Или сам он совершил на войне нечто такое, из-за чего потом стал пить?
– Возможно. Возможно.
Может быть, он вправду не знает.
– Да, он пил, и иногда так напивался, что нам приходилось убегать из дому. Мутти, твоя ома, уводила меня и Катрин, и мы гуляли в парке, пока он не приходил в себя.
– Однажды он выбил окно, так ведь?
– Да. Тебе твоя мать рассказала? Да.
– Почему?
– Почему? Я не знаю. Ну, он злился, хотел показать, на что способен.
– А как это случилось?
– Он разбил окно кулаком, и мутти нас увела. Но я не таким его запомнил, понимаешь? Не это я сейчас вспоминаю.
– А что?
– Знаешь, он был замечательным отцом.
Бернт краснеет. Миха, несмотря на все внутренние запреты, не в силах сдержать улыбку; ему приятно это слышать, приятно видеть дядину любовь.
– Он был добрый. У отцов моих друзей было много правил и запретов: этого не смотри, этого не слушай и все такое. Но папа другой был. Он разрешал нам бегать по дому и петь, поднимать дом на уши. Ему это нравилось. Я бы даже сказал, он это обожал.
– Так. А когда он напивался или был слегка пьян? Он вел себя иначе?
– Не знаю. Думаю, да. Можно и так на это дело смотреть.
– Но ты смотришь по-другому?
– Да. Не знаю. Я никогда об этом не задумывался, Миха.
– А не кажется тебе, что в нем всегда это скрывалось?
– Алкоголизм?
– Жестокость.
– Да не был он жестоким.
– Но он ведь разбил окно. Вам приходилось убегать из дома. То есть я хочу сказать, что вы боялись, и ома тоже боялась, наверное.
– Послушай, Михаэль. Таких случаев за все годы было три, максимум четыре. Да, он напивался пьяным, раздражался, и мы уходили, пережидали это на улице. Но это было, как я уже сказал, своего рода исключение и только.