Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чего-чего?
— Конец недели, — спокойно сказал Старенков, глаза его оттаяли после холода улицы, стали жаркими. — На работу сегодня не ходить. Можно в ресторан.
— В такой обуви? — Костылев оглядел свои измазанные грязью ботинки. Чистить все равно бесполезно, стоит только ступить за порог, как они опять по колено влезут в размытую, огрузшую под мокрым снегом дорогу, клейкую от глины и торфа. — Может, лучше здесь останемся? Выпьем и закусим, а? В. магазине продукт возьмем. Элементарно. А? — Костылев красноречиво брякнул мелочью в кармане.
— Не боись, парень. Я плачу. — Старенков помолчал немного, потом потянулся с мечтательным видом. — Ресторан — это запах шашлыка, графин со слезой на крутых боках, танцы-шманцы под квартет, дамы в белых платьях, как из-под венца.
Когда они пришли, ресторан был еще пуст. На улице хоть и царила темень ночная, а час ресторанный еще не наступил. Время для ресторанных посещений, как принято говорить, было еще детским. Танцевальная площадка начищена до блеска, каждая паркетина сияла, чеканка на стенах тоже сияла, кадка с фикусом протерта, ударник задумчиво бухал колотушкой в барабанный бок.
Потом ресторан начал понемногу заполняться. Приходили в основном мужчины — группами, все до единого в темных парадных костюмах, коричневых либо синих, сахарно-белых импортных рубашках — видно, одного завоза, — при плетеных синтетических галстуках; на ногах охотничьи резиновые сапоги, собранные в колбасы и спущенные под колено, — в другой обуви по поселку не пройти.
Ударник забухал колотушкой сильнее, ударам вторил гомон голосов. Неожиданно на Костылева нахлынуло забытое ощущение вокзала с его суетой, ожиданием дороги, энергией напряженных и усталых людей, с боями около касс. В послевоенные годы пассажиры брали переполненные поезда на абордаж, как вражеские высоты. Такие баталии устраивали, что...
— Слушай, а ты по национальности случайно не цыган? — спросил Костылев.
— Нет‚— Старенков усмехнулся. — Угадыватель большой. Академик, можно сказать.
В ресторане появилась первая женщина, с высоко взбитой прической, посыпанной сверкушками, в белом платье без рукавов, с матерчатой розой на груди, в охотничьих сапогах, голенища которых, как и у многих мужчин, тяжелыми, собранными в кольца раструбами подпирали колени. Да, тут другой обуви не признают. Туфелькам от Кристиана Диора, Нины Риччи или Пьера Кардена здесь не место. Лучшая обувка — мокроступы-вездеходы с высокими, по пояс, голенищами.
Оркестр ожил совсем. Появление женщины словно послужило сигналом. Мужчины подтянулись, помолодели, закрутили головами.
— С прекрасной половиной человечества тут негусто, — сказал Старенков, — так что...
— Вижу, — кивнул Костылев.
— И оркестр тут не очень. Приезжий, не из местных. Пристал к здешнему берегу подработать. Другого нет. Ансамбль писка и тряски, — Старенков улыбнулся, настороженность, сковывавшая его лицо, исчезла.
Появилась еще одна женщина — высокого роста, опять же в белом, с немного подвернутым, из боязни испачкать, подолом платья, с той же розой, что и первая, будто этот матерчатый цветок был знаком какого-то ордена, в петровских сапогах-ботфортах с подрагивающими на ходу прорезиненными ушками.
— Уже две дамы. Скоро будут танцы, — объявил Старенков.
— Вижу, — кивнул Костылев.
Ударник поднялся со своего винтового сиденьица-пятачка и, бросив взгляд в зал, проговорил тонко, дыша в микрофон:
— Соловьев-Седой. «Подмосковные вечера».
Оркестр заиграл, но что-то в нем не ладилось, словно у музыкантов не было начальства, способного все это рявканье, рыки, тиликанье собрать воедино.
Костылев усмехнулся.
— Я знал одного человека, который зарабатывал на жизнь еще более худшим способом — он держал на носу кипящий самовар. Элементарно.
— Шутка вербованного человека, — сказал Старенков.
— Вольного, — Костылев малость обиделся, но улыбка с его лика не сошла. — Как я тебе уже заявил, без оргнабора обошлось, без подъемных и командировочных.
— Выписался хоть из своего Ново-Иерусалима?
— Зачем выписываться-то?
— Значит, скоро сбежишь.
Костылев пожал плечами.
— Кто знает, — ответил он неопределенно и, обхватив рукою стул, оглядел танцевальную площадку.
Вон высокий, седой, с лунным сиянием, обволокшим голову, бородач осторожно, шажками, приблизился к одной из женщин и склонил перед нею голову — откинутые назад, за спину, ладони были потными, пальцы заметно приплясывали: а вдруг женщина откажет ему на виду у всего зала?
Женщина посмотрела на него любопытным взглядом, в глазах зажглись, затрепетали плоские свечечки. Потом свечечки потухли, и она тихо, но решительно произнесла: «Нет».
Бородач, еще не веря, встряхнул головой, словно глаза ему забило пылью, сжал пальцы в кулаки, незряче помахал ими перед собою, потом бочком отошел к пустому стулу, стоявшему за столом женщины, коротко склонил голову, пробормотал: «Благодарю вас» — и, подцепив стул «под микитки», вышел в центр танцевальной площадки. Жарким протестующим костром вспыхнули его уши, когда он встал в исходную позицию, откинул далеко от себя ногу, поклонился еще раз стулу, затем, подняв его на уровень груди, согнул голову и, меланхолично прикрыв глаза, положил подбородок на спинку. Сделал четыре быстрых шага вперед, потом столько же назад, потом, с треском задевая сапожными раструбами друг о друга, совершил резкий поворот, сделал четыре шага в сторону.
— Танго тридцатых годов, — хмыкнул Старенков. — Ишь ты, выкаблучивает. Артист Большого театра, — поковырял ногтем сохлое пятно на скатерти, поднял лицо. В глазах его промелькнула недобрая длинная тень. — Семидесятилетний романтик.
— Неужто ему семьдесят?
— За сорок недавно переехало. Поголубел рано волосом, потому и кажется старым. Прикатил он вот... — Старенков споткнулся, смежил губы, раздумывая, потом снизу поддел бороду рукой, — деньгу большую заколотить. Работал же не на полную катушку. Хлопцы поняли, что к чему, выперли из бригады. И никакая другая бригада к себе не взяла. Бичует, а назад не едет. Эвон, каблукастый. Распотешник!
На паркетинах танцплощадки оставались грязные следы. Когда бородач повернулся к ним, Костылев разглядел, что лицо его длинно и плоско, нос вытянут утиным клювом и посредине разделен ложбинкой, похожей на колодезный водосток.
Музыка кончилась. Бородач сделал последнее па, завершил его немыслимым кульбитом, взвился вверх, по-козлиному взбрыкнул ногами и тяжело приземлился. Потом поставил стул, согнул шею в поклоне, похлопал ладонью по сиденью:
— Благодарю вас! Вы очень мило танцевали.
Повернулся и исчез во мраке зала.
— Лучше нету дыма, чем от