Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Кто-то выходит на улицу после заката, часа через два. У кого-то есть фамилия, имя и, может быть, даже отчество, возраст, профессия, пол, биография, внешность и всё остальное, что непременно есть у людей. Но кто-то сейчас выходит из дома без этих подробностей, налегке, сам, сама по себе.
Пока кто-то идёт по городу, на улицах гаснут – не все разом, внезапно, а понемногу, один за другим – фонари. Город погружается в темноту так медленно, постепенно, как бы естественным образом, что никто не успевает заметить и возмутиться – куда смотрит мэрия? Всем, кто в это время оказался на улице, кажется совершенно нормальным быть во тьме.
Кто-то идёт по городу, оставляя за собой яркий сияющий след; глазами это сияние вряд ли можно увидеть, но во тьме никто и не смотрит глазами, так что проблем со зрением ни у кого из прохожих нет.
Кто-то останавливается на Ратушной площади – просто так, чтобы передохнуть на скамейке, а не потому, что площадь это какое-то специальное волшебное место (в темноте вся земля – специальное волшебное место, здесь ничего, кроме магии, нет).
Кто-то сидит в темноте на скамейке на Ратушной площади, смотрит, как мимо идут сияющие существа. Не потому, что в город пришли какие-то волшебные феи, просто во тьме всё живое сияет, хочет оно того, или нет.
Хотел стать артистом, был уверен, у него отлично получится, и все вокруг тоже так думали: в юности он был очень красивый, похож на актёра Столярова из «Цирка», в школе научился играть на баяне, пел песни почти как Утёсов и с выражением читал стихи. Однако всю жизнь был военным; ну, то есть как – всю жизнь, с восемнадцати, когда его забрали в армию, перед самым началом войны. Сначала определили в гужевой батальон, служба ему понравилась. У него был любимый конь по кличке Агатыч, тяжеловоз, правильно называется «першерон», спина широченная, можно улечься, как на кровати, сильный, как трактор, и глаза очень добрые, у людей не бывает таких глаз.
Потом началась война, и… на самом деле неважно, что было, он не любил вспоминать. Жив остался, и хорошо. Два раза был ранен, но довольно легко, то есть руки-ноги при нём и целы, и кишки на месте; больше всего, насмотревшись, как умирают другие, боялся, что ранят в живот – пронесло.
Он вообще был везучий, потому что – никогда никому не рассказывал, и дело даже не в том, что его засмеяли бы, просто не надо, нельзя, невозможно говорить о подобных вещах – в раннем детстве, когда мама ушла за едой и больше никогда не вернулась, оказавшись в приюте, самом страшном месте на свете, придумал, а может, услышал во сне, теперь уже не поймёшь, волшебное слово «ошэрра», с ударением на второй слог и раскатистым «р». Если успеешь его подумать и представить огромный пологий холм, на котором всюду лежат большие белые камни, настоящей страшной беды с тобой не случится. Пройдёт стороной. Волшебное слово помогало в приюте – его почти никогда не лупили и редко отбирали еду, потом у забравшей его троюродной тётки Таси, когда её хахаль спьяну гонялся за ним с топором, потом когда на середине реки провалился под лёд, и когда перевернулся на слишком крутом повороте подвозивший его грузовик. И на войне каждый день спасало, причём не только от пуль и снарядов, вообще от всего. Лучше любого спирта согревал и успокаивал этот холм, белые камни и нежаркое, нежное солнце, светившее из-за зеленоватых, словно смотришь из-под воды, облаков.
За год до победы в госпитале, в только что освобождённом городе познакомился с чудесной девчонкой, которая туда приходила навещать лежавшего в той же палате отца. У неё были чёрные кудри, лоб, как на старинных картинах, губы красные, словно ела малину, и ямочки на щеках. Влюбился по уши, красиво ухаживал, как в кино, по ночам весь в бинтах удирал на свидания при содействии сочувствующего медперсонала; в общем, это была лучшая в его жизни весна. Демобилизовался в конце сорок пятого, девчонка его дождалась, поженились; он сперва устроился в филармонию рабочим, таскать декорации и на полставки конферансье, дурел от счастья, когда его выпускали на сцену вести детские утренники, но через год, всё взвесив, вернулся в армию – ради оклада и, что гораздо важнее, пайка. Потому что сцена это, конечно, мечта, которая только начала сбываться, но не дело, когда дома от голода через день падает в обмороки беременная молодая жена.
Много лет играл в армейском оркестре, пригодился освоенный в школе баян; в итоге, вышло неплохо – с женой они ладили, подняли троих сыновей, сослуживцы его любили, начальство ценило, он легко сходился с людьми. На всех праздничных концертах читал со сцены «Василия Тёркина» и другие стихи. Каждый день был сыт, каждый вечер был пьян – не дурил, не кутил, не бесился, просто пьяным легче уснуть. А когда по утрам видел в зеркале рано постаревшего грузного краснорожего мужика, не кричал, хотя ему очень хотелось: «это не я, я не согласен, уберите его, верните меня!» – а вспоминал волшебное слово «ошэрра», мысленно его повторял и – не видел, конечно, сумасшедшим он не был – только воображал склон холма и белые камни, и солнце за зелёными облаками, и бредущего по этому склону настоящего молодого, растерянного себя. Никогда не думал, зачем ему это надо; не думал, но, наверное, знал.
Потом говорили: «Он умер во сне, улыбаясь, значит, не мучился, повезло», – но это была неправда. В самый последний момент он проснулся от такой яростной боли в сердце, как будто его на куски разорвал снаряд. Не растерялся, как никогда не терялся под обстрелом в окопе, вспомнил волшебное слово «ошэрра», впервые в жизни произнёс его вслух и улыбнулся от облегчения: всё, теперь я спасён навсегда.
* * *
Первое имя Ошэрра, – взрослым внутренним голосом думает маленькая Эльжбета. – Первые врата открываются, имя произнесено.
Эльжбете пять лет, она иногда думает этим взрослым серьёзным голосом, своим, но пока таким непривычным, что хуже чужого, отчётливым, спокойным и очень холодным, всё равно что засунуть снежок под кофту, прижать его к голому животу. Была бы зима, она бы сейчас без спросу выскочила на улицу и зарылась в сугроб: когда внутри и снаружи одно и то же, становится легче. Но сейчас лето, а не зима. Поэтому Эльжбета просто плачет. Она ещё совсем маленькая девчонка, у неё пока всего один способ справляться с невыносимым – громко рыдать.
Из кухни выходит мама, спрашивает: «Что случилось, малыш? Испугалась? Кто-то обидел? Что-то болит?» «Дядя умер», – отвечает Эльжбета, и мама пугается: «Что за дядя? – но тут же, сообразив, в чём дело, с облегчением улыбается: – Это в кино был дядя? Ты видела мёртвого дядю в кино?» Эльжбета кивает, потому что проще согласиться, чем обяснять; мама крепко её обнимает, целует в макушку: «Не горюй, зайчонок, в кино всё неправда, это такие сказки для взрослых, выдумки, чтобы нас развлекать».
* * *
Когда ей было примерно четыре года, она окончательно поняла, что из двух городов родители видят только тот, где стоит их дом, поликлиника и магазины, и решила им всё объяснить. Рассказать, что вон тот столб с проводами – одновременно высокое дерево, и прямо сейчас с него облетает цветная листва; дальний гастроном, куда мама ходит два раза в неделю, это белый дворец, не такой красивый, как сказочные дворцы на картинках, зато по ночам он светится, как луна; пустырь за забором только кажется пустырём, на самом деле там стоят окружённые садами двухэтажные маленькие дома, а там, где большая улица со светофорами и троллейбусами, течёт удивительная река земляничного цвета, реку зовут сложным словом, с двумя буквами «эр», вслух очень трудно выговорить: Вер-де-крэй – Вердекрэй! Но имя реки она бы им говорить не стала, даже если бы мама с отцом до этого места дослушали, она откуда-то знала, что имя реки – секрет.