Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поперек всей хаты тянулась неширокая веранда. Здесь, на веранде, хранила мама связки конопли, белые, моченные в речной заводи. У входных дверей, направо, в углу веранды зимой всегда серела кучка песку. Его притаскивали с речки, чтобы зимою было что подмешивать в корм курам.
Вижу я в своем воображении порыжевший, почерневший сруб нашей хаты, обведенной полосками — известка с синькой — на швах меж брусьев. Это всегда так украшало нашу хату! А еще я вижу ввинченные в сруб крюки и на крюках снопики-пучки заботливо припасенной лекарственной травы. Зверобой и мята, ромашка и чебрец, шалфей и ноготки — все-все было в маминой аптеке на всякий случай, хотя она и говорила нам, когда допытывался кто-нибудь, к чему все эти травы: «Пускай висят там — есть не просят, не мешают, пускай, хоть и не понадобятся!» Самый длинный крюк под крышей всегда был принаряжен большой охапкой кленового листа. На листьях мама пекла хлеб. Домашний хлеб — это ж целое таинство. Вот подходило уже в корыте тесто и приятно пахло, в печи приветливо потрескивал огонь, мама распаривала кленовый лист для паляниц. И высушенный, хрупкий лист становился податливым, душистым. Все наполнялось торжественной праздничностью и доброй уверенностью, когда на стол клались свежие хлебы. Силы праведные! Да разве нам в прошлой нашей крестьянской хате могло мечтаться о большем лакомстве в будни, чем этот теплый домашний, мамой выпеченный хлеб!
А к этому всему и молоко от нашей коровки Ружаны. Как мало, как мало нам тогда было нужно! Какими неизбалованными, не искушенными в угождении желудку были мы тогда!
Под крышей нашей хаты были маленькая и большая комнаты. Но сколько б ни насчитывалось нас в семье, теснились мы всегда в одной, в той, что поменьше, комнате. Даже когда девятеро нас — пять сестер и четыре брата — ютились здесь, и тесно нам не казалось. Теперь-то и не поймешь, как это мы в этой комнатушке умещались. Одно только я помню: ни разу мы не заспорили — кто где за завтраком или обедом сядет или где ляжет спать. А спали мы то на большой печи с пузатой дымовой трубой, то на широченной дощатой кровати, на лавках вдоль стен. А кто-нибудь из нас — непременно в зыбке. Так и не припомню, снимали ту колыбель с крюков хоть на одну белую зиму? Вроде бы нет, не снимали. Потому что не успевал один ребенок подрасти, как уже сменял его вновь народившийся. Вот тут-то и случались единственные, наверно, в нашей хате недоразумения и конфликты, когда какой-нибудь, в длинной еще рубашонке, несмысленыш никак не хотел примириться с тем, что надо уступить другому зыбку. Вот и залезал в нее бедняжка, чуть только представлялся случай, устраивался в ногах у грудничка — и снова посвистывали над ним, поскрипывали крючья, кованные в кузнице первостатейным мастером. Дно в зыбке из вербовой доски, чтоб не поддавалось влаге, не сырело и не гнило, чтоб держалось долгие-долгие годы. И никто из нас не удивлялся, коли вдруг цедила зыбка ручеек — ребенок сладко спал при этом. От струек да от ручейков дно зыбки словно еще проконопачивалось, еще выносливей становилось. Да и вся зыбка не только от комнатного тепла, от пару да от дыма — еще и от годов своих немалых — пожолкла, покраснела, подубилась.
Как-то раз после рождества, а может, перед самой пасхой, крюк перетерся и сломался. Ребенок выпал, но не разбился — так хорошо был укутан. То-то было переполоху в хате! И как счастлива была мама, что никакой беды не приключилось. Я же думаю теперь — что ж это за сильный, могучий да великий род наш, коли даже железо в зыбке не выдерживало — перетиралось, бедное!
Больше всего я радовался, когда над хатой взвивался легкий дымок. Как тепло и сладко делалось тогда на душе. Дымарь выходил на чердак, дым расползался по нему, искал щелиночки на волю, пробирался-таки на поверхность. Наша хата жила очагом. На плите варилось и жарилось. А какое ж это было счастье, когда мама разводила огонь в печи! Целыми часами вглядывался, как занимался трескучий хворост, как рвался огонь в трубу, как наливались жаром и распадались головешки. От печи я уходил, только когда надо было уступить место маме. На большой деревянной лопате сажала она хлеба, крестя в воздухе каждую паляницу, будто снаряжала ее бог знает через какие броды и перевалы в дальнюю дорогу.
Каморки или кладовой в нашей старой хате не было. Кадку с капустой на зиму, молоко в бочонках на время великого поста, калачи и белые паляницы для рождества и пасхи — их у нас пекли всего только два раза на год — мама держала в большой комнате. Чуть толькоотворится дверь туда — и в нашей комнатенке запахнет молоком, хлебом, капустой. До веку не позабыть мне этих вкусных запахов, как не забыть и детства своего в родном отцовском гнезде, как не забыть мне эха лазоревых далей, что всегда откликается началом хоженых и не хоженых еще дорог.
Кладовой еще служила нам длинная, во всю стену, полка над входными дверями. Чего только на той полке не было! Клубки ниток и шитье, недовязанный капорчик и рукавица, молоток и молитвенник. Тут лежал сверток каких-то документов и важных бумаг, словно бы нигде в хате не нашлось для них места получше. И кукурузный хлеб на той же деревянной полке лежал. К нему тянулись мы, поставив табурет. Кому как больше нравилось, кто как умел — ножом, а то и просто рукою, отрезали, отламывали. Когда кончались караваи, а свежий хлеб еще не был спечен, тянулись мы к этой полке, чтобы набрать себе хоть горстку крошек.
Почернела старая полка. В нашем доме верно и честно служила она немало лет — будто поселилась она в хате вместе с первым хозяином, с первой хозяйкой. Многое могут порассказать вещи и предметы про жизнь, про достаток и удачи. Не знаю, как для кого, а для меня вот эта наша древняя полка дороже самых ценных полированных гарнитуров и хитро-мудро смастеренных буфетов, витрин для пустых безделушек да форсистых сервизов.
В детстве никак