Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Издавна в селе повелся обычай звонить на церковной колокольне в обеденную и вечернюю пору. Этот звон не созывал к молитве — он совсем-совсем земной был. В обеденную пору как слуга оповещал людей, что время садиться за стол и отдохнуть немножко, чтобы достало сил работать дальше, до самого вечера. Совсем другим был звон вечерний. Этот уже хозяином был, властелином села, и плыл он над селом уверенно, накатывал волнами — перебирался через хребты и вершины, перекидывался за голубые темнеющие дали и пропадал вдалеке. Бабуся наша рассказывала, что после вечернего звона из чащ и дебрей, из синих скал и пещер выползает всякая нечисть, потому вечерний звон казался мне на диво колдовским, даже страшным…
Звонили в обед — мы знали, что мама должна позвать нас. И мы все — тут как тут!
Ели мы из нескольких мисок. Ели молча, потому что и мама и батько сердились, когда за едою разговаривали. Да, правду говоря, не до бесед нам было. Одни только ложки-цинянки позвякивали. А ложек в хате ровно столько было, сколько детей и взрослых. Порою, бывало, терялась ложка. Что тогда шуму поднималось в хате! Но никто ни на кого вины не складывал и не искал виновных. Тут действовал один закон — безоговорочный для всех: никто не смеет садиться за еду, покуда ложка не найдется. И сколько ж энергии и находчивости вкладывалось в поиски, чтобы они не затянулись, чтоб еда не прохолонула!
Ложки-цинянки, верно, потому так назывались, что покуда новые, блестели цинком — в нашей хате гордились ими. Правда, так усердно выгребались ими эмалированные миски, что скоро они стачивались и, острые, ранили нам губы. Но никто не жаловался, и ели мы теми ложками так смачно, аппетитно — всем богачам на зависть.
Почему-то самая обычная дешевая ложка напоминает мне ярмарки в Дубовом, в долине Тересвы.
Я зачарованно стоял, глазея на раскинутый шатер торговца, держась за мамину руку, чтоб не затеряться в толпе.
Приземистый, тщедушный, бритый владелец разной мелочи держал высоко в воздухе целых шесть ослепительно блестящих ложек, выкрикивая: «За крону! За одну крону — шесть ложек! Не пять, не четыре, не три! Шесть ложек! Купи, баба! За крону!.. Шесть!..»
Мама и сама любовалась заманчивым и искусительным холодным блеском. Она стояла обок и все глядела, глядела. Кто-то рядом тоже пялился на торговца. Кто-то, протиснувшись, подавал через голову крону и тут же, получив покупку, упрятывал поглубже в торбу, как невесть что добыл. А мама стояла и смотрела. Я не мог понять, отчего ж она не покупает по такой дешевке — разом было бы чуть не для каждого из нас по новой ложке. Может, колебалась мама, стискивая в кулаке тяжко заработанную крону, а может, просто заворожил ее торговец своими выкриками. И только когда начинал он с размаху колотить ими о стол, маминым колебаниям и размышлениям приходил конец. Из-за вышитой пазухи вынула платочек, бережно развязала узелок и отсчитала несколько галлер. Крепко сжав их в кулаке, она решительно приблизилась к торговцу… Когда шесть ложек оказались в ее руках, она еще раз взглянула на них, будто хотела убедиться, что их не подменили, что те самые, от которых треск шел по всей ярмарочной площади.
О чудо!
Торговец бил ложками так, что грохот от шатра катился по всей огромной и шумной ярмарке, а дома едва мама попробовала черпнуть ими густой холодной мамалыги из горшка, как они тут же погнулись. Батько добродушно усмехался и замечал, что эти ложки для того только и продавались, чтобы любоваться ими или за иконы класть для украшения. Мама отмалчивалась. Верно, в мыслях ругала торговца и каялась, зачем только их купила, жалея выкинутых грошей. Сам я огорчался и ничего не мог понять, а всего-то здесь и разумения было: грохот от ложек — это не больше чем реклама. Вот и теперь я думаю, что в каждой рекламе всегда есть капелька и жульничества, и коварной хитрости, и вранья — так не навел ли меня на эти мысли тот бритый, приземистый владелец и продавец сомнительной дешевки?
Проходило немного времени, и оставалась на виду одна какая-нибудь ложка — другие давно были закинуты, чтобы не напоминали об убытке…
«Летом, при ясном дне, вместо часов нам было солнце на пороге при входе со двора. Мама всех нас учила определять по солнцу время, только не каждый постигал ту сложную науку. Один брат Петро таки разбирался в солнечных часах. Должно быть, потому, что самым старшим был и больше всех за все в ответе.
— Петро, который час? До полудня далеко?
Брат шел к двери, смотрел, как падает тень от столбика на пол, на порог, и отвечал. Вместе с ним и мы глядели в оба, да ничего не понимали. И проникались доброй завистью к Петру за его осведомленность в маминых часах.
Вечером светилом в хате служила нам керосиновая лампа. Висела на проволоке, прикрепленной к балке, и немилосердно коптила. Копоть ложилась на потолок черной тучкой, и пособить тут ничем было нельзя. Но еще хуже этого — бывало, трескалось по неведомой причине стекло у лампы. Коли щербина была невелика — случалось, выпадет кусочек, — залепят бумажкой, и светит себе лампа дальше. Хоть и мигает по-сердитому, и вспыхивает — а свет в хате был. Однако и нередко в долгие вечера светил нам только каганчик. Все тогда уходило в темень, мама сердилась на фабрики, что делают такие поганые стекла, ругала торговцев, что дорого за них дерут.
Проходило время. То ли за кучку яиц, то ли за молоко, а собирала-таки мама на новое стекло. Так ясно, так светло тогда было в хате — как-то странно даже было нам после тех долгих слепых вечеров.
Я прихожу в наш старый дом всегда, как будто из далекого томительного перелета. И каждый раз я молодею и снова чую в себе силу. Это — от старой нашей хаты, такой приветливой, щедрой, счастливой. И уже в целом мире нет таких палат, чтобы затмили свет родного дома. Того, что стал для нас гнездом и колыбелью, началом нелегких дорог от далеких