Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крупные театры кабуки старались позаимствовать приемы балаганных представлений[449]. В первые десятилетия XIX века они поражали воображение зрителя блистательными трюками и гротескными зрелищами. В те годы, когда в городе поселилась Цунено, театры охотно ставили пьесы, действие которых происходило в трущобах Эдо, а герои принадлежали к низшим сословиям. Правда, все еще появлялись на подмостках и самураи, готовые отдать жизнь за своего господина, но теперь к ним присоединялись другие персонажи: брошенные дети, не знавшие родителей; бродячие разбойники; чудовищные призраки. Ревнители традиций приходили в отчаяние. Один драматург даже сетовал, что театр кабуки «достиг самого дна»[450].
Однако новые пьесы отразили нечто очень важное в жизни Эдо: они сумели привлечь внимание к разным механизмам обмана, которые каждый горожанин, пытаясь выжить, использовал так или иначе. Людям хотелось казаться сильными и неуязвимыми, для этого одни прибегали к деньгам и шелковым нарядам, другие – наколкам и костюмам из бумаги, но всякий раз образы получались не вполне убедительными. Пожалуй, под защитным покровом одежд столичные жители походили на героиню пьесы «История о призраке из деревни Ёцуя в области Токайдо»[451]. Покорная жена, после того как алчный муж сорвал с нее кимоно и выдернул шпильки из волос, намереваясь обменять это добро на наличные, почему-то утратила свою красоту и впала в безумие. Быть может, все в Эдо поддерживали иллюзию благополучия и благоразумия при помощи шпилек и одежды. А может быть, все начинали жизнь разумными и добродетельными людьми, но превращались в чудовищ, когда раз за разом убеждались в невозможности удержать то, что уже считали своим.
В начале нового года наконец пришла посылка от матери Цунено – два стеганых кимоно[452]. Дэмпати, секретарь храма Ринсендзи, ясно дал понять, что официально семья по-прежнему не желает иметь с ней никаких дел. Эти вещи – просто личный подарок от матери, которую беспокоило, что дочь мерзнет. Именно теплой одежды отчаянно не хватало Цунено. А вслед за первым пришел второй сверток[453] – еще лучше. В нем лежали легкие однослойные кимоно и принадлежности к ним. Однако обе посылки мать отправила на старый адрес, где Цунено жила прежде, и они попали в руки смотрителя квартала Дзинсукэ. Его жена забрала все себе[454]. Он отказался отдать Цунено даже одно легкое кимоно. Она еще не выплатила смотрителю весь долг, и он, вероятно, решил, будто имеет право на компенсацию. Цунено считала, что он просто мерзкий человек, и просила родных: если они будут отправлять еще что-нибудь на тот же адрес, приложить к посылке предостерегающее письмо.
Но никакая переписка не могла решить главной проблемы – и ничто уже не сможет.
Все в Этиго хотели, чтобы Цунено опустила руки и вернулась домой. Пока ее друг и земляк Ясугоро, прихожанин храма Ринсендзи, еще жил в Эдо и не уехал весной в родную деревню Исигами для полевых работ[455], он только об этом с ней и говорил. Цунено чувствовала себя разочарованной, поскольку считала его чуть ли не единственным связующим звеном между ней и родным домом. Она надеялась, что Ясугоро передаст ее матери все новости о ней. «Я думала рассказать ему обо всем, что не могла доверить бумаге, – писала Цунено, – а он при каждой встрече твердил одно и то же: „Отправляйся домой! Отправляйся домой!“ А ведь я собиралась с ним многим поделиться, но в итоге так и не смогла. Очень жаль»[456].
Теперь, когда наступило лето и дороги расчистились, ее семья пришла к единому мнению, что Цунено пора снова жить в родном доме. Она получила от Дэмпати письмо, в котором тот просто умолял ее возвратиться. Она несколько раз перечитала его со слезами на глазах. Гию по-прежнему отказывался писать сам, но, быть может, она все-таки не потеряла семью и свою деревню. Тем не менее Цунено была вынуждена снова огорчить родных, сообщив им, что не покинет Эдо и не вернется в Ринсендзи, где она задыхалась. В этом отношении ничего не изменилось: «Понимаю, вы все хотите, чтобы я вернулась домой к восемнадцатому или девятнадцатому числу, но в мои намерения это не входит. И как бы я ни боялась вызвать ваше негодование, я не собираюсь выходить замуж за вдовца»[457]. Все это звучало довольно вызывающе, и она все-таки опасалась навсегда оттолкнуть от себя родных. Цунено понимала, как воспримет семья такие дерзкие заявления, которые покажутся еще более скандальными оттого, что написаны ее рукой, так хорошо всем знакомой. «Я уже десятый или пятнадцатый раз начинаю и откладываю свое письмо, но все равно дрожу от смятения», – признавалась она. Однако храбрость не изменила ей: «В конце концов, что бы я ни написала, каждое мое слово идет от сердца. Пожалуйста, когда будете читать мои письма, отнеситесь к ним тоже сердечно». К письму она приложила список вещей, в которых по-прежнему нуждалась: одежда, носовые платки, лоскуты лишней ткани и портновская линейка.
У Цунено было одно-единственное кимоно, чтобы прикрыть тело, была отчаянная решимость, чтобы прятать свой страх, и была работа, чтобы чем-то заполнять дни. Ее костюм и ее роль – этого ей вполне хватит, чтобы жить дальше.
Весна и лето 1840 года не запомнились столичным жителям ничем особенным. Ко Дню мальчиков над крышами домов заполоскались коинобори – бумажные украшения в форме карпа[458]. Сразу после пошли дожди, и дороги превратились в реки грязи. Сотни тысяч зонтиков раскрылись, кажется, одновременно. Когда тучи рассеялись, зонтики сменились миллионами бумажных вееров.
В самую жаркую пору лета все, кто мог себе это позволить, лакомились угрем. Светлое время дня растянулось будто до бесконечности – так, что даже исчез час мыши, пробегающий через полночь за час до и час после. Театры ставили дешевые пьесы о всяких ужасах с духами и привидениями, а уличные торговцы, прежде разносившие суси из сельди алозы, стали предлагать живых золотых рыбок.
Городские сплетни, как всегда, были переполнены леденящими душу историями о супружеских изменах и убийствах. На воротах и специальных досках висели обычные уведомления от городских властей[459]. Весной в них порицались конторы по найму, проверявшие добросовестность работников без должного усердия. Через несколько месяцев, в начале лета, вывесили листовки, запрещавшие устраивать фейерверки в людных местах. В конце лета появились листовки, в которых городские старейшины хвалили одного добродетельного человека, посвятившего себя уходу за старым парализованным отцом-парикмахером. Особо примечательным можно было бы назвать – правда, с большой натяжкой – листок, восхвалявший доблесть стражника и привратника, которые разоружили безумца, обнажившего клинок и угрожавшего им прохожим на улице.