Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот дар привел его к решению связать свою жизнь с волшебным миром театра, который очень скоро очаровал и захватил его полностью. Тот факт, что Шаляпин, при обилии иных ярких впечатлений (а они часто отражали мрачные стороны жизни), довольно рано и поначалу еще бессознательно потянулся к миру театральных подмостков, подтверждает мысль о том, что истинный гений обладает инстинктом самореализации и сознательно или бессознательно ищет пути осуществления своего внутреннего императива.
В подобном контексте события жизни Шаляпина, на первый взгляд кажущиеся случайными, на самом деле таковыми отнюдь не были. Почему он, собственно, намеренно избежал возможности стать стипендиатом Земской управы города Уфы и учиться в петербургской консерватории?
Или: почему, имея на руках договор с оперой Перовского в Казани (а Семенов-Самарский обеспечивал ему тем самым перспективу достаточно благополучного существования в противоположность прежнему житью, когда нередко доводилось и голодать), Шаляпин решил перед самым отъездом из Тифлиса пойти на прослушивание к Усатову и легко дал себя уговорить остаться учиться у него пению? Ведь это означало продолжение прежней жизни, полной лишений. Или: почему он ушел из труппы Русской частной оперы Саввы Мамонтова, где была благоприятная атмосфера, что способствовало невиданной ранее экспансии его таланта, и перешел в Большой театр, не предполагая еще, какие преимущества несет в себе ангажемент в Императорских театрах?
Более того, он еще, наверное, не забыл о душевной травме, полученной в период работы в Императорском Мариинском театре.
Не мог же знать тогда Шаляпин, что директор Императорских театров В. А. Теляковский окажется его искренним другом и защитником, сознающим величину его художественного потенциала, и будет всячески содействовать раскрытию его таланта. В конце концов, о переходе в Большой театр с Шаляпиным беседовал не Теляковский, а его подчиненный В. А. Нелидов.
«Золотые сети», которыми соблазняли певца, не были главной приманкой, и он всеми силами старался из них выпутаться, но не смог. Не смог, потому что Большой театр был ему в тот момент необходим.
Даже при беглом взгляде на эти будто бы иррациональные решения, принимаемые Шаляпиным (а их было гораздо больше), ясно, что их подсказало подсознание. Он не мог расслышать этот тихий шепот на сознательном уровне, но не мог и поступить вопреки этим подсказкам. И только суммируя всю жизнь певца, рассматривая ее от конца к началу, мы видим, до какой степени интуитивный выбор очередного жизненного шага – а это были повороты, резко ломавшие его жизнь и менявшие ее направление – этот выбор точно соответствовал его готовности (в смысле накопленных знаний и опыта) к встрече с новым творческим этапом. Иными словами, Шаляпин «как раз вовремя», не задерживаясь, уходил от обстоятельств, утративших значение для его развития, и переходил на другие, более выигрышные позиции. Действие инстинкта самореализации его гения было поистине мощным и непогрешимым, и, следовательно, развитие и личности, и художественной индивидуальности Шаляпина происходило бурно, экспансивно и головокружительно, чему способствовала и уже упомянутая черта – способность вдохновляться.
Ибо, обратившись к миру театра и оперы (а эта, самая комплексная из всех сценических форм, заставляла его соприкасаться и с искусством слова, и с искусством движения, формы и цвета), Шаляпин сталкивался с огромными пластами знаний, которые, в силу недостаточного образования, были ему мало известны или совсем не известны.
Вдохновение подразумевает открытость по отношению к предмету восторга: Шаляпин был способен, встречаясь со знаменитыми людьми своего времени, впитывать огромное количество знаний и в непосредственном общении, и из атмосферы, которую они вокруг себя создавали. Его живой ум, одновременно аналитический и синтетический, не только оперативно использовал полученные знания, но и обладал способностью генерировать новые. Все это оплодотворяло его восприимчивый и исполненный потенциальных сил внутренний мир, способствуя также повышению профессиональной культуры. За короткое время он вырос в личность гигантского масштаба.
Способность вдохновляться шла рука об руку с весьма характерным для Шаляпина ощущением почти детской радости жизни, иллюстрацией которого мог бы послужить следующий рассказ дочери Федора Ивановича – Лидии.
Рождество! От одного этого слова екало сердце. А тут еще двойное счастье: ждали папу, который возвращался из турне по Южной Америке[102]. Несмотря на то, что было известно, в котором часу он приезжает, мы с утра стояли коленками на стульях, прилипнув носами к холодным окнам, через двойные рамы которых ничего не было слышно. Скользили извозчичьи сани, шли люди – все было, как в немом кинематографе. В этот день на бледном небе сияло солнце, и снег слепил глаза.
Отец не входил, а как-то всегда появлялся в дверях. Пока он снимал шубу и шапку, мы хватались за него, висли на нем, визжали, а он подхватывал то одного, то другого, смеялся, рычал, шутил.
– Дети, – сказал отец, – я вам привез всяких заморских зверюшек. Вот сейчас мы все это разглядим.
Мы толкались у окон в крайнем возбуждении. С подводы стащили брезент и стали сгружать неимоверное количество клеток с птицами и вносить их в квартиру. Не помню, сколько было клеток, – наверное, штук пятнадцать! Мама замерла, словно к земле приросла, Агаша только руками всплеснула, а Леля старалась утихомирить наш восторг. Мадемуазель любезно улыбалась, но про себя, наверное, думала: «Русские дикари!» Прислуга же деловито вносила клетку за клеткой, а в них-то – птички: и синие, и желтые, и красные, и зеленые, и побольше, и поменьше, и всякие!
Но восторг достиг апогея, когда в одной из самых больших клеток оказались две мартышки.
Начали расчищать место для клеток, которые мы друг у друга все время вырывали из рук, потому что один непременно хотел поставить их здесь, другой – там. Нахохлившиеся птицы сидели перепуганные. Мартышки забились под положенную в клетку вату, а нам обязательно хотелось, чтобы они оттуда вылезли.
Папа принимал самое деятельное участие в размещении клеток. Радовался и волновался не меньше нас. Кажется, он один и разделял нашу радость, ибо мама была в панике: столько работы прислуге чистить все эти клетки! Агаша жалела птиц, гувернантки сдержанно молчали, не выражая ровно ничего.
Придя в себя, птицы расправили перья, и веселое чириканье разнеслось по всему дому. Мартышек вытащили, но, к нашему огорчению, они немедленно забрались по портьерам под потолок и оттуда поглядывали на нас – достать их было немыслимо.
Прошло время, и тут разыгралась настоящая трагедия. Бедные заморские певуньи не могли выдержать суровой зимы, и каждое утро то в одной, то в другой клетке мы находили птичку, лежавшую брюшком вверх с закоченелыми лапками. Детский рев не прекращался в течение многих дней. Мама хваталась за голову.