Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такое незамысловатое объяснение всего того таинственного, враждебного и непонятного, чего я так боялась, вдруг наполнило меня такой искренней радостью, что я не сдержала счастливой улыбки.
— Спасибо вам, раввин. Я так и сделаю.
— Вот и хорошо. А что насчёт вашего сына?
— Моего сына? Да… Видите ли, когда он только родился, я ничего с ним не делала, ну, в религиозном смысле, по очевидным причинам, вы понимаете? Наш город был под оккупацией, все синагоги были давно разрушены, а найти раввина и вовсе было делом невозможным — их всех давным-давно убили или же сослали в лагеря…
— Я понимаю.
— Так вот, я не знаю, что мне с ним теперь делать, я имею в виду, как мне его…крестить?… — я неловко переступила с ноги на ногу, снова устыдившись своего незнания собственной религии. — Простите, я даже не знаю, что мне сделать с собственным ребёнком, чтобы он считался полноправным иудеем.
— А вам ничего и не нужно делать, — раввин снова улыбнулся. — Ребёнок, рождённый от иудейки — иудей по нашим законам, и тут двух мнений быть не может. Точка. Единственное, что вам нужно будет сделать, так это провести обряд обрезания, потому как иудей мужского пола, не прошедший такой обряд, не будет допущен в мир грядущий.
— Но ведь это нужно было делать в первую неделю после рождения, кажется, но у нас тогда не было возможности…
— Не нужно извиняться, я прекрасно понимаю вашу ситуацию, и поверьте мне, ничего страшного не произойдёт, если вы сделаете это чуть позже. Приходите завтра, приводите своего мужа, приносите сына, и мы всё сделаем. Вы уже знаете, кто будет вашим sandek?
— Sandek?
— Это что-то вроде христианского крёстного отца, — объяснил раввин Соломон.
— Он тоже должен быть иудеем?
— Да.
— Тогда… боюсь, что нет. А вы не могли бы быть нашим sandek?
— Почту за честь, Эмма.
И вот так, всего день спустя Генрих, неловко поправляя ермолку у себя на голове, держал на руках малыша Эрни, теперь уже в полном смысле этого слова иудея. Вместе со мной и раввином Соломоном они позировали перед входом в синагогу моему отцу, который не уставал щёлкать затвором камеры.
— Эрнст тебя убьёт, когда узнает, что ты сделала с его сыном, — прошептал мне на ухо мой муж во время праздничного обеда, что мы устроили по случаю.
— А думать надо было, прежде чем еврейке ребёнка делать, — шепнула я в ответ, на что он не удержался и расхохотался.
Я сама никак не могла толком этого объяснить, но каким-то совершенно непонятным образом присутствие Эрнста, хоть сам он и находился от нас сейчас за тысячи километров, было настолько ощутимым. Мы всегда вспоминали его, обменивались шутками, предполагая, что бы он сказал в той или иной ситуации, делились воспоминаниями о старых добрых временах в РСХА, и как Эрнст проводил дни, придумывая, как бы ещё досадить или поиздеваться над шефом внешней разведки, Шелленбергом, вместо того, чтобы исполнять свои непосредственные обязанности… И каждый раз, как случалось что-то запоминающееся, мы с Генрихом почему-то в один голос говорили: «Жаль, что Эрнста здесь нет! Вот он бы сейчас…»
Каким-то совершенно необъяснимым образом он умел проникать в чужие жизни, этот надменный, но такой завораживающий в своей наигранной холодности австриец, и так умудрялся заразить всех вокруг своим почти очаровательным сарказмом и эксцентризмом, что избавиться от его влияния скоро становилось просто невозможным. Даже мой собственный муж, который по всем меркам должен был ненавидеть его всеми фибрами своей души, говорил о нём с какой-то меланхоличной грустью, сильно удивляя этим моих родителей.
— Он не был плохим человеком, — говорил он, опуская глаза, будто чувствуя себя виноватым, признавая это, — он вообще-то был отличным парнем. Только вот он едва ли кому давал это в себе разглядеть.
Нью-Йорк, август 1945
— Вот уж никак не думала, что в Нью-Йорке летом так жарко! — я попыталась обмахивать лицо рукой, но вскоре бросила эту затею как совершенно бесполезную.
В квартире в такую духоту сидеть больше не было сил, и мы с Генрихом решили устроить небольшой пикник в парке, где циркулировал хоть какой-то воздух. Я везла перед собой коляску, в то время как мой муж нёс корзину с одеялом и едой в одной руке, а другой вёл наших собак. Благодаря обещанной поддержке ОСС и вполне приличному жалованию, что они платили Генриху, работавшему теперь в их головном офисе, мы снова могли себе позволить вести вполне комфортную жизнь.
Малышу Эрни, одетому в самые тонкие ползунки, какие мне только удалось раздобыть, всё равно было жарко даже на улице, и вскоре он начал издавать звуки, явно означающие, что он хотел выбраться из коляски. Зная по опыту, что если я сейчас же не удовлетворю его требования, то он начнёт кричать уже во всю своим завидной силы голосом, я быстро свернула на одну из лужаек с нашей тропки.
— Давай не будем искать дальше. Это место вполне подойдёт. — Я указала Генриху на местечко в тени огромного валуна, прямо под ветвями раскидистого дерева.
Пока он занимался расстилкой одеяла, я взяла Эрни на руки и попыталась отвлечь его новой ярко-красной погремушкой, подаренной ему его прабабушкой Хильдой на его трёхмесячный день рождения. Бабушка Хильда, как и мои родители, были просто очарованы большущими карими глазёнками моего сына с самого первого дня, как увидели его, и теперь постоянно спорили, чья была очередь его держать или же что подарить ему на его очередной день рождения, который они взялись праздновать каждый месяц. Но когда он начал их узнавать, а уж тем более улыбаться им, они утроили свои усилия в том, чтобы баловать Эрни как только могли, как, впрочем, и мой муж, который его просто обожал.
Я никогда не забуду тот день, когда Генрих пошёл принести Эрни из кроватки, пока я была занята с ужином, и меньше чем через минуту вбежал в кухню с малышом на руках; я никогда ещё не видела его таким радостно взволнованным.
— Он улыбнулся мне! Аннализа, смотри! Он улыбается!
Эрни, которому папина реакция похоже показалась весьма забавной, начал улыбаться ещё шире, а вскоре и довольно попискивать в ответ на наши склонённые над ним, счастливые лица. В тот вечер нам пришлось есть слегка подгоревшую курицу, но мы от радости ничего не замечали. С тех пор Генрих не переставал корчить рожицы перед малышом, только чтобы снова заставить его смеяться, и проводил почти всё свободное время у его кроватки, когда Эрни не спал. Я так никогда и не сказала Генриху, что Эрни начал улыбаться мне первой, потому как считала, что я хоть чем-то обязана была отплатить мужу за то, что он с такой лёгкостью принял чужого ребёнка, и что все эти самые важные первые детские моменты по праву принадлежали ему.
Когда мы наконец разместились на одеяле, я усадила Эрни себе на колени, чтобы покормить его из бутылочки, которую он с недавних пор начал хватать своими маленькими ручонками, будто стараясь самостоятельно её держать. Занятая с сыном, я и не заметила, как Генрих вынул камеру и сделал фото. Улыбаясь, я подняла на него глаза.