Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но те же десять-то заповедей, декалог..
— Не нравственность это — мораль, — нетерпеливо, бесцеремонно-таки перебил он, даже покривился с досадой, — племенная опять же. Как всякая внутриродовая, только для своих. Для воспитанья первичного богом дадена — дошкольного, можно сказать. И до сих пор оно так у них, хотя уж не племенем — корпорацией всемирной стали, вроде б и повзрослеть должны… Мораль, как норма жизненного поведения, — она, знаете, и у каннибалов есть, своя. А нравственность, вы ж понимаете, — для всех, из любви исходящая, в ней созревшая, она по-настоящему лишь со спасителем пришла…
— В инквизицию? Но простите, шутка неудачная, конечно…
— Более чем. А с другой стороны, на чем бы союз стратегический нынешний еврейства с Западом, с англосаксами особенно, строился, как не на общей вере во всесилье зла?.. — Он даже паузе позволил зависнуть, требовательно глядя, чтобы дать собеседнику вникнуть в смысл довольно громоздкой на слух и риторической фразы своей. — Или — тактический — с реформаторами нашими так называемыми? Не-ет, изуверился и в изуверстве ветхом закоснел, в эгоизме пополам с гордыней… еврей — человек ветхий по преимуществу, в смысле нравственном. Не повзрослел, в мировоззренческой, в эгоистической детскости застрял, а потому — вне развития — даже и вырожденчеством занемог, чему Ломброзо свидетель, из среды ихней. Но хватило на апостолов, на первые общины — и то великое дело, концентрат-то духовный какой!.. Тоже диалектика, как видите, по полюсам разводит, расталкивает… — И спохватился — может, в извинение за резкость свою: — Я вас, за-ради бога, не задерживаю?
— Да все мы тут друг друга задерживаем… ну, и что теперь — не поговорить? В себе на засов запереться? Так это еще хуже, — вроде как в шутку сказал он. Из зацикленных малость на том, целую вот платформу под это подвел, и в логике не откажешь. Но в логике верующих именно, постулатами христианства обоснованной, с ней-то проще; а в исторической, объективистской якобы все до того замутнено, ложными посылами с выводами и демагогией извращено, от Геродота до фоменок с фукуямами, что это, собственно, и логикой-то не назовешь… веры не имея, веры не внушают? Похоже, истинной истории своей человеку так и не узнать, разве что версии чьи-то, немощными попытками объективности кое-как подпертые, немощью нашей объять все и сопрячь… Но что это он в откровенья-то пустился сразу, козак с Сечи, — доверяя ему как собеседнику? Страха иудейска не ведая? Ведь нарвешься же, мил человек, продадут же — добровольно причем, чтобы себя выказать иными. Сколько их сейчас, русачков продажных, готовых и всплакнуть с тобой, и в грудь себя ударить, рубаху попортить? Не сосчитать, бесчисленны в лицах оттенки слабости, подгнилости и равнодушия, национальным нашим фиговым простодушьем и враньем едва прикрытые, неверности этой маломысленной и ненадежности, даже и в пустяках… неужто не нарывался, Ничипорыч? Сдадут же за первым углом — либо осмеют, зевнут. — А народ характеризовать, любой — дело вообще довольно сомнительное, кажется мне. Вчера он такой, нынче другой… вместе с линией жизни колеблется — ну, как и русский наш…
— И всегда один и тот же! — встрепенулся Сечовик. — Опять диалектика. Константы в нем остаются — нерушимые, как их ни назови: архетипом там, менталитетом ли. Цыган умирает, а чина не меняет — это не про них, цыган, одних. И вот когда телесность, персть, корысть материалистическая всякая верх стала брать в еврействе над полюсом другим, богоносным его смыслом, тогда и пришел спаситель, выявил все… О, это великий, это переломный миг исторический был, к нравственному шаг огромный! И смена эпох, эона одновременно , смена самого богоносного субстрата, носителя духа — греко-римским, мировым уже… А ушла богоносность, отлетел истины дух — что осталось? Ну, энергетика необыкновенная, на великое же даденная, как никому на свете, может. А вот куда направлена она или кем оседлана…
— Для вас безусловно ясно.
— Да, — с неким вызовом сказал, вздернул голову Сечовик, построжал глазами. — И за двадцать веков борьбы с христианством — самой что ни есть идейной, отметьте себе, где не столько люди, сколько принципы сшибались непримиримые, — так в избранность свою улез народец, уже фиктивную, во «все дозволено» ради нее… В такую черную дыру затащили раввины его, в расизм отъявленный, по пунктам у них прописанный, что как-то, знаете, и жутковато даже за них. Это ж осмелиться надо — зло прямое, что ни есть циничное, на вооруженье взять… нет, дерзкие необычайно, жестоковыйные водители-воители у него и много скорбей ему принесли и в мир привнесли тоже — себе так даже больше душевредительства, себя извратив… Вот она где, кара-то настоящая! Всяк себя здесь наказывает в первую очередь, да, хоть нас самих теперь взять — вот что творим-то?! А они… ну, что они? Лишь союзники всякой слабости нашей, беды — зато какие верные! В любую нашу трещинку ломик суют, всякое сомненье наше в ранг руководящей идеи для нас же, дурней, возводят, а уж подменить что-то стоящее наше, выхолостить, чадной своей пустотой заполнить, виртуальщиной серной… ох, знаем мы эту рыбу-фиш. Все под себя подмять хотят, всю ойкумену человеческую, уж и Запад весь по их калькам выкроен, выстроен, по злобе ростовщической… — И смиряя себя, с пятнами нервическими на высоких, почти татарских скулах, в окно