Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хорошо…– удовлетворенно пробормотал он. – Засыплем следы вокруг, и даже сокол не сможет обнаружить нас…
Она изо всех сил зажмурилась, чтобы пересилить себя и сдержать слезы, но все равно почувствовала, как две горячие и горькие слезинки поползли по щекам и упали на колени.
Сидя в этой яме вместе с двадцатью другими, такими же несчастными, прижавшись друг к другу, так плотно, что и шевельнуться не получалось, задыхаясь от запаха немытых человеческих тел, окружающих ее со всех сторон, с трудом глотая разогретый неумолимым солнцем воздух, она в первый раз за все время своего плена почувствовала жалость к самой себе и своей судьбе. Воздуху не хватало, и как бы не старалась она глубоко дышать, все равно, надышаться не получалось, и не было ни каких сомнений, что как только где–нибудь появятся малейшие признаки опасности, их не выпустят наружу, даже если они все умрут здесь.
Под брезентом было темно, так что с трудом получалось разглядеть свои руки, со всех сторон слышалось тяжелое дыхание, особенно тяжело дышала женщина справа, она чувствовала каждое ее движение, но в темноте невозможно было разобрать черт ее лица, а временами на ум приходило странное сравнение, будто вокруг нее расположился единый организм со множеством голов, рук и ног.
Она припомнила, что когда–то читала о том, как перевозили рабов на кораблях: капитаны загоняли в трюмы до пятисот человек: и мужчин, и женщин, и детей, располагали их «как книги на полках или как ложки в коробке», каждому там отводилось в длину сто восемьдесят сантиметров, сорок сантиметров в ширину, и полметра свободного пространства над головой, и так их везли иногда в течение нескольких месяцев, и они не могли ни сесть, ни поднять голову, ни даже перевернуться, чтобы не придавить соседа.
Ей всегда было трудно поверить в то, что подобное могло происходить где–то, но сейчас… заживо погребенная в этой яме посреди пустыни, начинала понимать, что жестокость человеческая простиралась так далеко, что и представить себе было трудно.
Женщина, сидящая рядом, вдруг начала шевелиться, совершая ритмичные движения руками, как будто хотела перетереть сковывающие ее цепи.
– Успокойся… – прошептала она. – Все равно не получится освободиться…
– Ох, замолчи… – раздраженно ответила та. – Оставь меня в покое…
И продолжила тереть руки все сильнее и сильнее, дыша с каждым разом все тяжелее и тяжелее, иногда замирая, чтобы передохнуть, но потом ускоряясь с новой силой.
Жара усиливалась, вонь от экскрементов, от мочи и пота, от страха, просачивающегося наружу через поры кожи, сделалась совершенно непереносимой.
Она закрыла глаза, заткнула пальцами нос и сделала над собой усилие, заставляя свое сознание полностью погрузиться в воспоминания, чтобы, пусть только мысленно, но сбежать, унестись отсюда далеко–далеко, в те дни, когда она была безмерно счастлива.
Холод!
Ох, как ей понравился холод!
Вспомнила зимы в Париже, как она ходила в Университет, закутавшись в теплое пальто с очаровательной красной шапочкой с большим, голубым помпоном, как мерзла и, чтобы согреться, хлопала в ладоши и притоптывала ногами в толстых, меховых сапогах, стоя на снегу…, а вокруг все было белое, пушистое, и при каждом выдохе получалось облачко пара и самое главное – ощущение снега на ладонях, когда они играла в снежки со своими друзьями.
Холод!
Вспомнила каток в отеле «Ивор», в Абиджане, и как удивился Давид, когда он перенесся из мира с жарой в сорок градусов туда, где по белым дорожкам скользили африканцы–конькобежцы и африканцы–фигуристы, темные лица на фоне бело–голубого льда.
– Каток в центре Африки? Вот уж, никогда бы не подумал…
– А что здесь удивительного? – засмеялась она. – Разве теперь не модно акклиматизировать слонов в центре Европы? Умеешь стоять на коньках?
Глупый вопрос, обращенный к тому, кто родился, можно сказать, на снегу и вырос с коньками и лыжами на ногах.
Он выскочил на лед, схватил ее за руку и они два часа катались, словно перенеслись в Мюнхен или к нему домой, как когда он привез ее познакомиться со своими родителями.
О, Господи, как же все было очаровательно!
Когда она вышла из машины, а вокруг все было белым–бело от снега, то у нее возникло такое забавное ощущение, что она со своей темной кожей стала похожа на муху на поверхности сахарного безе, и по обескураженному выражению доброй госпожи – матери Давида, поняла, что сын, рассказывая о том, какая она красивая, и расписывая черты характера, ум и образованность, однако…, совсем забыл упомянуть о цвете ее кожи.
Затем последовало несколько минут, когда все прибывали в некоторой растерянности, и старики переглядывались, будто не верили глазам своим, сомневались в увиденном, и не знали как и что предпринять, пока, наконец, отец его весело не воскликнул:
– Сын мой, должен признать, что никогда до этого я не видел подобной красоты… Что скажешь, Эмма?
– Скажу лишь то, что Давид слишком долго проявлял негативы, – рассмеялась она. – Это – лишь шутка, дорогая… Я даже представить себе не могла, что этот глупец сможет привезти в мой дом такую прекрасную дочь.
И они обнялись…
И ту она почувствовала, как по ее правой ноге начала струиться теплая и липкая жидкость. Она повернула голову в направлении той женщины, но в темноте не смогла разглядеть ее лица.
– Что ты делаешь? – спросила она.
В ответ прозвучал лишь слабый шепот более похожий на глубокий вздох. Женщина шевельнулась, и жидкость перестала стекать по ноге. Мальчик спал беспокойным сном, прислонив голову к плечу. Она погладила его курчавую голову и попыталась опять забыться в воспоминаниях…
Сколько времени они провели на дне этой ямы в душных сумерках, она не знала. Но когда, наконец, отодвинули брезент, песок и особенно солнце обрушилось на них с такой силой, что пришлось закрыть глаза руками, иначе от ослепительного света можно было ослепнуть.
– Все наверх! – заорал Амин.
Люди начали медленно, шатаясь подниматься на ноги, разминая затекшие конечности, грязные и мокрые от пота, стонущие и умоляющие о глотке воды.
– Пошли наверх! Здесь и получите воду!
Она потянула за цепь, пытаясь привести в чувство женщину, к которой была прикована, но та отказывалась подниматься.
– Идем… Вставай… – просила она ее, но та не шевелилась и ничего не отвечала.
Подождала немного, пока глаза ее привыкнут к свету и, наклонившись над женщиной, громко сказала:
– Вставай же! Нас накажут… – но осеклась и замолчала, еле сдерживаясь, чтобы не закричать от ужаса. Посреди большой лужи крови, что еще не просочилась в песок, сидела та самая женщина, ее соседка, и смотрела на голубое, без единого облачка, небо остекленевшими, ничего не видящими глазами. Она разодрала себе вены, перетерев о край кандалов.