Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды летним вечером, когда они шли с Ниной по улице, он вдруг обратил внимание на странное явление: навстречу то и дело попадались люди, тащившие сетки-авоськи, тяжко нагруженные бутылками шампанского и коньяка.
Нина сказала:
— Так с первого июля подорожает вдвое. У нас весь институт это обсуждает. А у вас на работе разве не говорили?
— Не слышал.
На другой день Сашка Линник хвастался:
— Я успел, ку-ку-купил! А ты?
Григорьев пожал плечами:
— На всю жизнь всё равно не запасешься. Да я коньяк и не люблю.
— Водку любишь? Водка теперь то-о-тоже будет кусь-кусь! Новые сорта видел? Т-три шестьдесят две по-простая, че-че-четыре двенадцать — «Экстра».
— Да бог с ним. Сколько я пью, от лишнего рубля не разорюсь.
Сашка Линник замотал головой:
— Ты н-неправ! Раз уж они это начали, те-те-теперь пойдет! На всё!
Он говорил это со странной восторженностью.
А газеты, радио, телевидение не только славили столетие Ленина. Они с нарастающим гневом клеймили происки сионизма, бесчинства израильской военщины и американской «Лиги защиты евреев». Однажды вечером, изменив телепрограмму, показали вдруг небывалую пресс-конференцию: известные ученые и артисты «еврейской национальности», как их представили, возмущались политикой Израиля и провокациями «Лиги». Осуждали тех, кто пытался уехать из СССР, или жалели этих несчастных, обманутых сионистской пропагандой. Доказывали, что антисемитизма в Советском Союзе не было и нет, говорили о своей горячей любви к родине.
— Надо же, — удивлялась Нина, глядя на экран, — оказывается, и Быстрицкая — еврейка!
А Григорьева больше всего поразил Аркадий Райкин: старый артист непривычно сбивался, запинался, косноязычил. Казалось, ему не хватает ни слов, ни воздуха. Впрочем, он один из всей компании и выглядел по-настоящему взволнованным.
Вскоре сообщили, что несколько сионистов, которых не выпустили в эмиграцию, пытались захватить под Ленинградом самолет, чтоб улететь из страны. Бдительные органы госбезопасности обезвредили преступников, и потянулся еще один громкий, тоскливый судебный процесс, с распаленно-гневными статьями в газетах и протестами западных «голосов».
Отец пересказывал то, что ему удалось расслышать сквозь вой глушилок:
— Сейчас весь мир двумя судами возмущается: Франко в Испании басков судит, а наши — евреев этих, мудаков. Они знаешь чего хотели угнать? «Кукурузник»! Он же от Ленинграда не то что до Израиля, до Финляндии не дотянет! Франко своих казнить грозится, и наши тоже. Вот, по «Би-би-си» сказали: если Франко помилует, тогда и нашим деваться будет некуда. Заменят расстрел тюрьмой, чтоб хуже фашиста не оказаться.
Виноградов открыл свой сейф, вернее, небольшой ящик из тонкого железа, где стояла колба со спиртом, полагавшимся отделу для протирки пишущих машинок. Достал оттуда и положил на стол перед Григорьевым небольшую круглую колодочку из темной пластмассы с двумя впрессованными электродами. На торце ее между золотисто-медными контактами тускло поблескивало серебристое пятнышко размером чуть больше типографской точки.
— Вот, — сказал он, — американский преобразователь. Прямо из Вьетнама, партизанский трофей. То есть, мы его от московского «Энергетика» получили. Там захваченную аппаратуру курочили, эту штучку выколупали и нам прислали разобраться, по принадлежности. — Виноградов задумчиво постучал колодочкой по столу: — В «Энергетике» вообще лихие ребята. Они себе повышение пробили. У них теперь не научно-исследовательский институт, а по самой новой моде — научно-производственное объединение, НПО. Молодцы! Сразу и штатное расписание другое, и ставки… — Он толкнул колодочку к Григорьеву и строго сказал: — Всё секретно! Спецчемодан в первом отделе оформили? Спецблокнот, спецтетрадь?
Григорьев кивнул.
— Так вот, — продолжал Виноградов, — штучка американская — удивительная! Работает и как резистор, и как полупроводник. Они в свою аппаратуру сажают одну такую фитюльку там, где нашим приходится на разные импульсы два и даже три преобразователя ставить. Поэтому и простота у них, и надежность, и вес, и габариты… В общем, в «Энергетике» хотят, чтоб мы им такую же воспроизвели.
Григорьев внимательно слушал.
— Минаев в Москве хлестанулся, — при упоминании этой фамилии Виноградов чуть искривил красивый рот, — что мы через три месяца готовое изделие выдадим. Пришлось с ним поспорить…
Минаев, их директор, толстенький, седенький шестидесятилетний крепыш, считался личностью легендарной. Во всяком случае, у них на работе. В годы войны, в свои тридцать с небольшим, был Минаев директором номерного завода в Сибири и полковником по званию. Для Григорьева одного этого было бы достаточно, чтобы перед таким человеком склоняться всю оставшуюся жизнь. Тем более, из тех славных времен дотянулась за Минаевым уважительная, хоть и странноватая для новых дней характеристика: «Заставить умел, наказать умел, зато у него на заводе рабочие не голодали, как у других».
Но что-то сломало Минаеву карьеру уже в годы мирные, а вернее, в первые послевоенные, которые, как рассказывали, жестокостью едва не превосходили войну. Не вышел он ни в министры, ни в генералы. Только всего и сумел, что перебраться в той же директорской должности из Сибири в Ленинград.
Правил Минаев предприятием самовластно и с неизбежными при самовластии чудачествами. Славились его ежедневные походы в столовую, находившуюся в центре заводской территории. Каждый раз шел Минаев на обед иным маршрутом, кружным и ломаным, обходя задворки цехов и складов. Катился, как колобок, низенький, кругленький, а за ним поспевала свита — заместитель по общим вопросам, кто-то еще из управленцев. И горе было тому начальнику цеха, на участке которого Минаев замечал непорядок — брошенное оборудование, мусор или хотя бы вырытую и не огороженную по правилам яму! С обеда же двигался Минаев, не торопясь. Заходил в цеха. Обращался прямо к рабочим, обычно к женщинам-работницам, их было большинство. Расспрашивал о делах, принимал жалобы. Начальник цеха и мастера должны были при этом стоять в сторонке и вступать в разговор только по его знаку.
В научно-исследовательскую часть предприятия Минаев заглядывал редко. Григорьев по-настоящему разглядел его только на комсомольском собрании, где тот сидел в президиуме, а потом выступал и говорил о задачах, поставленных товарищем Брежневым в речи на съезде комсомола. Над высокой трибуной смешно выглядывала одна круглая голова Минаева с ежиком серебряных волос. «Вдумайтесь в планы партии! — восклицал он, вскидывая коротенькие ручки. — Это же поэзия!» В зале тихонько посмеивались. Но Григорьеву почему-то казалось, что восторженность Минаева, конечно преувеличенная напоказ, в глубине всё равно была искренней.
Кто-то выкрикнул из зала, как трудно отрабатывать изделия по новым техзаданиям, — приборов мало, оборудование старое. Минаев обежал трибуну и наклонился в сторону выкрика (перегнуться через трибуну он не смог бы из-за маленького роста). Закричал в ярости: «Кто хочет — делает, кто не хочет — ищет отговорки! А как Ломоносов работал?! У него и таких-то приборов не было!..»