Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скрылись. Грунтовка направо. Андрей тормознул.
— Все. Мне — туда.
— А мне туда. — Я показал на изломанный горб Кара-Дага. — Спасибо, что подвез.
— Да-да. — Он не слушал. — Счастливо!
— Пока.
Я пошел по дороге. Ветер, Набегая, ерошил волосы, утягиваясь в тростники, застенчиво шуршал стеблями и, возвращаясь, шушукался с кипарисами. Осмелев, он теплыми лапами ощупывал кожу, заглядывал в уши и, знакомясь, трепал каждую стяжку на рюкзаке. По кругу ходили две строчки из фильма про Неуловимых:
В удачу поверьте, и дело с концом.
Да здравствует ветер, который в лицо!
Прибой катал гальку на берегу. Скинув ботинки, я вошел в воду. Работал бриз. Паслись чайки, падая за кем-то блестящим; волны норовили лизнуть завернутые штанины. Над Кара-Дагом сияло белым. Я умылся, попробовав море на вкус, оказалось соленое. Солнце ушло; полоса пляжа терялась в далекой дымке. Ноги немели. Я вышел, упал, дотянувшись до рюкзака, достал трубку, табак и квадратный бутылек «Джонни Уокера». Набил, свинтил крышечку, сделал глоток и закурил.
Темнело. Я сидел на пляже и курил, причащаясь и слушая море. Настоящее море. Впервые на тридцать втором году жизни…
Идти в темноте оказалось нетрудно — луна светила как сумасшедшая, и тропу было хорошо видно. Временами, окунаясь в чернильную мглу, она ныряла в кусты, и я останавливался, ожидая, пока восстановится родопсин[84]и сетчатка приспособится к темноте. Шел без фонаря — егеря могли выслать погоню, и в футболке — жарко. Мучила жажда, но я, пользуясь вычитанным советом, покусывал кончик языка — и помогало.
Заросли остались внизу. Надо мной, на залитом серебром склоне, чернели клыки изломанного базальта. Под подошвами, не сдаваясь, хрупали острые камешки. Внизу, в темноте, неторопливо двигались огоньки. Сейнеры, хамсу ловят. Много хамсы пришло, говорят, дельфины из бухты просто не вылезают, отъелись, черти, аж лоснятся все.
Метров через триста начался сюр. Искореженные, в черном серебре, скалы. Белые осыпи. Подлунный камень, призрачные столбы света. И луна… ну, не бывает такой, короче, прям чертовщина какая-то!
Накатило. Не знаю, сколько я так простоял. Час, наверное. С души пластами рушилась корка, и под ней, сверкая глетчерным льдом, открывалось прозрачное и невесомое — вылезало махаоном из гусеницы, расправляло яркие паруса и, подставив их ветру, чутко вслушивалось в набегающую на крыло подъемную силу.
Блин!
Столько лет добровольно лишать себя этого!
Сожаления не было: одно лишь громадное облегчение — как если бы атланту сказали: все, парень, финиш, пенсия. Я сошел с тропы, поднялся чуть выше, под скалы, в самую чернь, сел на раскатанный спальник и маленькими глотками, под табак, стал добивать «Джонни Уокера». Сидел под теплым небом с полосой Млечного Пути наискось и кипятил чай, клубя пузатой, с изогнутым черенком, трубкой.
Падали метеоры. Не чиркали впопыхах, как у нас, а именно падали: основательно и солидно. Перед глазами висела луна. Огромная, со всеми подробностями: пятна морей, оспа равнин, звезда метеоритного кратера на юге — хорошо вмазало, на две тысячи миль грунт выкинуло, прям как отсюда до Питера.
Да-а, далеко забрался. А главное, незаметно. Утром в лесу, вечером на море, пятьсот верст в день, и впечатлений больше, чем за всю жизнь. Вспомнил последнюю смену — как не со мной все, а ведь всего-то четверо суток прошло.
Значит, вот как надо.
О'кей.
Запросто.
Не спалось. Проснулась сумасшедшая радость и мягко толкала под ложечку. В голове запел горн, и сыпанула дробью динридовская «Война продолжается».
Тур-р-р-ум-тум, тур-р-рум-тум, трум-туру-рум-тум тум-тум-тум. Жаль, слов не знаю. Тур-р-рум-тум, тур-р рум-тум… Возникли две строчки, потянули за собой третью, всплыла рифма, сменилось слово.
Луна изогнутым рогом,
под луной путь-дорога,
на дороге сверкает грязь.
Пускай стригут все купоны,
наплевав на законы —
мы уходим в рассветный час…
Фонарик и карандаш. Вырванный на развороте листок. Торопливые строчки. Варианты, один под другим, колонки рифм сбоку. Исписанные поля. То, что не влезло, — на обороте, чтоб не забыть.
Вот это приход!
Восток тихонько алеет,
скоро станет теплее,
отдохнем мы, душой устав,
на каменистых дорогах,
белопенных порогах,
в океане душистых трав.
Дальше… дальше у него там припев. Дальше он «э-геге-гей» поет. Ну, значит, и у меня будет.
Э-ге-ге-гей! — поют ветра, отбивают такт сердца.
Дружище, нам давно пора
в далекий край,
безмятежный рай,
где безоблачны небеса.
Вот так, наверное, де Лиль «Марсельезу» писал. Вставило и понеслось — взахлеб. Образы наползают, лезут как из мешка: знай успевай записывать…
И там, где дальние страны
берегами туманны,
поутру мы пройдем не раз.
Пусть холуи с перепугу
глотки режут друг другу,
мы ж выходим в рассветный час.
Посвежело. Я забрался в мешок. Снова припев. Можно вставить «э-ге-ге-гей», а можно написать новый. Что там, на обороте? Да до черта всего…
Нестройный строй,
карман пустой,
лицо еще в слезах.
Вперед, не стой — закон простой,
где нет врагов и бранных слов
и ни облачка в небесах.
Последние строчки украл, конечно, но уж больно они тут в цвет попадают. Здорово:
вперед, не стой — закон просто-о-о-ой…
там-та-ра-рам-та, тара-тара-рам…
где нет враго-О-ов и бранных слов
и ни облачка в небесах.
Я гений!
Я перевернулся на спину. Оставался один куплет, и я уже знал, каким он будет. Хотелось продлить ощущение, хлебнуть смака, четко поставить точку.
Я написал песню.
Впервые.
Сам.
Я лежал и смотрел, как медленно шла по кругу Большая Медведица. Нет, ребята, обратной дороги нет — тем, кто слышал зов Востока, мать-Отчизна не мила. Теперь все пойдет по-другому, по-моему пойдет. А уж вы как хотите…
Я запалил примусок, плеснул воды, сыпанул сверху кофе с корицей — захотелось. Сделал еще глоток, из горла. Вода здесь плохая. И в Москве плохая, у нас вкуснее стократ. Пока закипало, дописал последний куплет.