Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Владимир Григорьевич Бенедиктов. О его поэтических достоинствах нечего распространяться, потому что они, поднятые высоко партией, в свое время были строго оценены критикой Полевого[552], на которого за эту и за многие его другие правды поднималась ужаснейшая оппозиционная буря, кончившаяся, однако, мыльными пузырями, как и вся шумливая и высокопарная поэзия. Ежели о поэте как личности судить по его произведениям, то можно бы было представить себе г. Бенедиктова величественным, красивым и горделивым мужем, с открытым большим челом, с густыми кудрями темных волос, грациозно закинутых назад, с головой, смело поднятою, с глазами, устремленными глубоко вдаль, с движениями смелыми и повелительными, с поступью плавною, с речью звучною, серебристою, музыкальною. Действительность же представляет человека плохо сложенного, с длинным туловищем и короткими ногами, роста ниже среднего. Прибавьте к этому голову с белокуро-рыжеватыми, примазанными волосами и зачесанными на висках крупными закорючками; лицо рябоватое бледно-геморроидального цвета с красноватыми пятнами и беловато-светло-серые глаза, окруженные плойкой[553] морщинок. Не знаю, как впоследствии являлся почтенный Владимир Григорьевич, но в тридцатых и последующих, еще до пятидесятого года, я иначе нигде, где только его видал, не встречал, как в форменном фраке Министерства финансов, с орденом или даже и орденами на шее и в левой петлице, при широком и неуклюжем черном атласном галстуке, весь склад и тип, от движений до голоса, министерского чиновника времен былых. Во всей внешности г. Бенедиктова никогда не было нисколько не только поэтичности, но даже малейшего оттенка, свойственного человеку, которому сколько-нибудь присуще вдохновение. Г. Бенедиктов принадлежал к кукольниковскому братству и постоянно посещал Нестора Васильевича, который в своем интимном кружке носил название или кличку Епископа, Бог знает почему. В этом обществе впоследствии стал являться Полевой, сдружившийся с Кукольником из крайности и нужды, когда он принужден был горькими обстоятельствами оставить Москву. Здесь у Кукольника Полевой встречал Бенедиктова и, казалось, таял от восторга, слушая громогласные стихотворения форменного поэта.
Трилунный был псевдоним некоего г. Струйского, писавшего в журналах и альманахах очень много прозой и стихами, иногда довольно мило. Он издавал и отдельные сочинения под своим постоянным псевдонимом. «Северная пчела», снисходительная к самым дрянным посредственностям, проявляла строгость к Трилунному, в котором она, Бог знает почему, отвергала не только поэтическое дарование, но даже и всякую литературную способность, что было несправедливо[554]. Г. Струйский был человек довольно достаточный, принадлежал к хорошему обществу, имел приличные формы; но со всем тем напускал ли он на себя или нет, а только он отличался какими-то странными манерами, благодаря которым его легко можно было принять за сумасшедшего или по крайней мере за исступленного, за меланхолика, вообще за человека вне нормы. Движения его были часто излишне порывисты, он являл примеры странной рассеянности в туалете своем, щеголеватом, но небрежном, причем иногда не по сезону он носил шинель с меховым воротником в ту пору, когда все драпировались легкими плащами, по причине июльских жаров. Он был некрасив, бледно-желто-коричневого цвета имел лицо, глаза закрывались нависшими широчайшими бровями, волосы щетинились, очки никогда не снимались с его мутных глаз. Вообще он казался молодым стариком.
Леопольд Васильевич[555] Брандт, носивший всегда светло-синий фрак с белыми пуговицами Ведомства путей сообщения, всегда с золотой табакеркой и фуляровым платком в левой руке. Речь наставительная и самовосхвалительная, движения медленные и плавные, усмешка, старающаяся быть остроумною и глубокомысленною. Слыл литератором, потому что печатал в журналах различные статейки довольно отрицательных качеств и издал какой-то роман[556]. Он являлся постоянно, словно на службу, к Гречу по четвергам, к Воейкову по пятницам и к Кукольнику по субботам.
Василий Николаевич Щастный, родом литвин, служил в Государственной канцелярии, писал довольно много изрядных стихов в альманахах; но услуга его литературе русской состоит в том, что он перевел на русский язык очень успешно поэму знаменитого польского поэта Мицкевича «Фарис»[557], которую в его переводе, истинно-изящном, можно не без удовольствия прочесть и ныне даже в наш непоэтический век. Г. Щастный был довольно приятный и спокойный молодой человек, тогда лет 25-ти с небольшим.
Михаил Алексеевич Яковлев. Это был строгий и страшный для театрального мира критик-рецензент «Северной пчелы»[558]. Он писал очень ловко и верно, хотя, служа в Министерстве иностранных дел, иногда должен был смягчать правоту своих приговоров артистам и в особенности артисткам, имевшим своих покровителей между аристократами. Яковлев получил образование в Петропавловской немецкой школе и был сын русского купца, торговавшего под Думой серебряными изделиями, почему некоторые журнальные наездники, находившие возможными все средства для своих отпарирований, позволяли себе пошлые шуточки насчет происхождения автора статей с подписью М. Я. – Яковлева выводили на сцену неоднократно. Я помню какой-то водевиль, где он являлся под именем Мишутки Яшуткина и был вылитый оригинал. Не помню только, кто его представлял тогда, кажется, Марковецкий или Рязанцев[559]. Та же корпуленция, более чем плотная, то же огненно-кирпиче-красное лицо, с очками в черепаховой оправе, тот же черный сюртук, черный жилет по горло и с беленькими форменными пуговичками и то же отсутствие всякого наружного признака белья, чем отличался костюм почтенного Михаила Алексеевича. Он был давнишним сотрудником «Северной пчелы», платившей ему только креслами в театрах за его статьи. Воейков окружал его учтивым вниманием и был с ним на самой лучшей ноге, что не мешало Воейкову при нем ругать Булгарина, а Яковлеву хохотать при этих выходках, точно доходивших до смешного.
Лукьян Андреевич[560] Якубович, веселый, разбитной малый, круглолицый, румяный, кудрявый, отставной какой-то офицер, печатавший немало статеек в стихах и в прозе, из которых некоторые были недурны. Он, говорили, был каким-то дальним родственником того Якубовича, который находился в числе декабристов и проявил столько диких поступков на Дворцовой площади в злосчастный день 14 декабря 1825 года. Впрочем, в Якубовиче, печатавшем в журнальчиках Воейкова, Бестужева, Олина и других свои статейки, по-видимому, не было ничего общего с тем, о котором, по аналогии их фамилий, мы вспомнили. Это было нечто вроде взрослого enfant terrible[561], наивный, беззаботный, всегда имевший в запасе своей памяти разного рода новости журнального дела. Он, кажется, посвящал большую часть своего дня на собирание известий по книжным лавкам, кондитерским, трактирам и типографиям, почему новости эти нередко переходили в оттенок сплетни; а сплетня, как я уже сказал прежде, царила в воейковской гостиной, где надобно было соблюдать изрядную осторожность, чтобы