Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я встретил его, когда на Запад дошли вести о том, что вышел декрет о коллективизации и о массовых депортациях крестьян. Он не скрывал своего восхищения – такое решение, такой напор столько лет спустя после революции ему импонировали. В последний раз мы виделись после долгого перерыва в 1935 году у Даниэля Галеви. Хозяин спросил его: «Вы часто встречаетесь с немцами?» Дриё ответил уклончиво: «Они такие милые». В тот вечер мы друг друга провожали, он был равно обходителен и далек. Что могли для него значить проблемы Польши, страны, зажатой между такими странами динамики и мировых идеологий, как Германия и Россия. Кем мог быть для него поляк, мыслящий в категориях польского двора, причем наверняка обреченного на гибель, мысленно «подаренного» Германии. Потом пришла война, а уже в лагере в России – известие, что Дриё стал первейшим коллаборационистом. Многолетняя, такая пронзительная обида: «Никогда, никогда больше не хочу его видеть», – говорил я себе. Потом, в Италии, заметка о его самоубийстве, а затем подробности – о предсмертном одиночестве, о внутреннем отходе от немцев, полном в них разочаровании, о последнем периоде увлечения восточной метафизикой, об искушении и двух попытках самоубийства и последней, третьей, «удачной» попытке. Голод людей бессильных по силе и универсализму и замечательный ум, и отвращение, вплоть до тошноты, к мелким комбинаторам демократии, жонглирующим штампами. Эти люди предпочли Гитлера – у него была фантазия и последователи, готовые умереть, et qui étaient si gentils[209]. Сегодня, думая о Дриё, я не нахожу в себе той обиды. Это был человек совершенно бескорыстный, он всегда сам увлекался, рисковал и заблуждался. И в какой-то момент – поплатился.
Имек К. – мой друг из Грязовца – рассказывал о своем кумире, скромном враче из Станиславова. Благодаря ему он пошел в медицину, проникся к этой профессии. Когда немцы решили ликвидировать станиславовских евреев, они отвели пару сотен людей в лес и велели им там рыть себе могилы. Тот врач был среди приговоренных. Вдруг немецкий офицер узнал его во время рытья. Врач перед этим оказал ему какую-то услугу, лечил дочку? Офицер велел ему выйти вперед и возвращаться в Станиславов. Врач отказался, предпочтя остаться, дальше копать могилы с остальными и вместе с остальными на этих свежевырытых могилах дать себя застрелить из винтовки.
Что это значит? Чем мог помочь его поступок евреям, приговоренным к смерти в затерянном городке Центральной Европы, о существовании которого даже не подозревали никакой Абеллио или Дриё. Что мог значить поступок бедного еврея в их универсальных «сложных расчетах». Я не в силах разрешить этих мыслей иначе как в категориях элементарной для меня иерархии ценностей. В убеждении, что этот врач, всего лишь добровольно умерший со своими братьями, на весах мира перевешивает всех астрономических и трагических фантастов, последователей «ницшеанской Fernenliebe»[210].
Обо всем этом мы говорим сегодня с С. на шезлонгах на палубе. С., человек благородный, был профессором в университете в Вене, когда убивали тех евреев в Станиславове и повсюду, когда самых молодых поляков – почти детей – делали палачами в лагере в Бухенвальде, заставляя их таскать по деревням и городам Тюрингии двойные виселицы, на которых могли висеть по три человека с каждой стороны, когда поляков вешали за измену чести (изменой чести было допустить, чтобы товарищи сбежали из лагеря и не сдать их), когда поляки, евреи, цыгане и многие, многие другие гибли сотнями тысяч, забитые палками, задушенные, отравленные, от смертельных инъекций и просто от голода и нечеловеческого истощения.
«Клянусь вам, – говорит он, – я ничего, ничего об этом не знал». Помолчав: «Только около 1942 года до меня дошли известия об убийствах немцами евреев, где-то в России, но было строжайшим образом запрещено говорить о таких вещах, и вести об этом были глухие и неточные». Так говорит С., стараясь вспомнить, чтó он видел и сколько было его вины в том, что он не знал об этих вещах. «…Да, да, я помню, еще в 1938 году сожгли несколько синагог, громили еврейские магазины, этого я не мог не знать. Один юноша, поклонник Гитлера, его расовых теорий, СС, прибежал к нам весь бледный, трясущийся: „Нет, я не могу этого вынести, – говорил он. – Нам велели переодеться в гражданское, изображать разозленную толпу, громить и жечь“. (Людей тогда еще не убивали, – добавляет С., стараясь смягчить ужас этих фактов.) Через пару дней тот же юноша прибежал радостный: „Видимо, все это было по приказу низших властей, „плохих“ подчиненных, это было недоразумение, сегодня пришел приказ от высших, чтобы эти дела прекратить, значит, они, наверху, против“». Слушаю его. Энтузиаст расовых теорий? Благородный человек?
– Расскажу вам историю, случившуюся с моей сестрой в 1939 году. Немцы остановились на Нареве. Сестра с тремя маленькими детьми хотела переправиться через Нарев с востока на запад. Русские как раз входили в Венгрувский повет, где она жила в поместье родственника. Уже ходили слухи о грозящих депортациях дворян в Россию и о ряде расстрелов. Сестра хотела бежать под Краков. Она сидела на телеге у моста, вокруг были немецкие солдаты, присматривавшиеся к ней. Она ждала, чтобы ее пропустили. Пришел отказ. Немецкие солдаты смотрели на телегу и смеялись. «Ваш муж, наверное, генерал. Все поляки генералы… Не в армии? Больное сердце? Понятно, все поляки больные, боятся воевать, а мы все воюем». Среди них был один молодой немец арийской наружности. Он молчал и упорно смотрел на младшую дочку, которую сестра держала на коленях. У девочки в глазах были слезы, она была испугана и слегка шевелила губами, молилась. «Может, он спасет нас, может, у него тоже есть дочка, может, она его растрогает», – думала сестра. Вдруг немец подошел к ним: «Госпожа, я не имею права пропустить вас через мост, но я готов это сделать, если вы мне кое-что пообещаете, wenn Sie mir etwas schwören[211]». Сестра наклонилась к нему из телеги: «Конечно, пообещаю. Я сделаю, что в моих силах…» У нее в голове мелькнуло, что, возможно, он попросит ее