Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Понял. Кречет — к Лукичу за ручей: одна нога здесь. Скажешь — «жёлтую в воздух» по моему свистку, две красных — если сам увидит, что полезло. Ланской — по кураторам, слово в слово: «сектора не оголять, детей к обрыву, порядок пеший, вещи бросить». Вяземская — счёт людей на точках. Пошли!
И тут, конечно, явился Скуратов.
Разбуженный, в шубе на исподнее, злой, как весенний барсук:
— Что за самоуправство?! Кто разрешил перекличку?! Сокольцев! Вы опять?..
— Господин проректор. Под полигоном — десятки активных швов. Прорыв раскормлен и притворяется спящим. Необходима немедленная эвакуация к броду, коридором вдоль обрыва.
— Швы? — Он обвёл рукой мирное поле, костры, гнилушку за грядой. — Где?! Кто видел? Опять ваша девица с очками?.. Довольно! Этап идёт девяносто четвёртый год! Никакой эвакуации! Вы сеете панику, и я отстраняю вас от…
Договорить ему не дала земля.
Она вздохнула. Иначе не скажу: под ногами, глубоко, прошёл длинный мягкий толчок, как будто под полигоном перевернулся во сне кто-то очень большой. Костры разом присели. Лошади у судейской ставки закричали все хором — до того я и не знал, что лошади умеют хором.
А потом ночь лопнула по двадцати швам сразу.
Первое, что сдохло, — связь. У судейских были вестовые артефакты, переговорные пластины, штук шесть на весь выход, — так вот, все шесть заглохли разом, в одну секунду, ещё до того, как из земли полезло. Это я потом уже сообразил, что́ оно значило: глушат. Пластины не «сломались» — их выключили, как выключают лампу, уходя из комнаты. Кто-то очень не хотел, чтобы о происходящем узнали в стенах раньше времени. У нас, впрочем, пластин и не было. У нас был Лукич с ракетами — а ракету, голубчики, не заглушишь.
Жёлтая ушла в небо на первой же минуте. Я и свистнуть не успел — старик сам увидел и сам решил. Правильно решил.
* * *
Про такое рассказывать трудно, потому что в память оно ложится не подряд, а кусками, как битая посуда в ящик. Буду выкладывать куски.
Кусок первый. Свет. Швы вскрывались не как прорыв — прорыв растёт, — а как нарывы: разом, с треском, и из каждого пёрло. Мелочь пёрла, слава богу, — крысодавы, ползуны, свистуны какие-то, я половину и по имени не знал. Но мелочи было МНОГО, и лезла она между секторами, в спины, туда, где по всем регламентам чисто.
Кусок второй. Скуратов. Он стоял посреди этого — рот открыт, в руке предписание, которым он меня отстранял. Так и не выпустил бумагу, кстати. С ней и бежал потом до самого брода, с бумагой, — есть люди, у которых руки умнее головы: голова паникует, а руки знают, что документ терять нельзя. У брода он, говорят, пытался командовать счётом детей, и Вяземская — четырнадцать лет девице — молча забрала у него список и продолжила сама, а он и отдал. Вот и вся его война. Не злорадствую. Ладно, вру: злорадствую, но по чину, умеренно.
Кусок третий, главный. Голоса. Мой и волоховский, в два горла, поверх визга и треска:
— Тройки-и! По расчёту-у! Периметр коробкой, дети в середину! Коридор к обрыву — держать!
И — вот оно, ради чего были все эти месяцы муштры, все «карусели» на счёт, все прогоны до тошноты: они послушались. Не сразу, не все, с воплями и слезами — но четыреста детей за какие-то минуты свернулись из беспорядочной каши в коробку. Кураторы из надёжных встали по углам. Мой десяток разобрал фланги, как разбирали на полигоне, — им и командовать не надо было, они по нитям чуяли раньше слов.
Дальше пошла работа. Грязная, потная, без всякой красоты.
Кусок про кураторов — обязан вставить, иначе нечестно выйдет. Из семи надёжных к коробке пробились пятеро: двоих отрезало со своими группами у ставки, и они там сами держались, молодцами. А из ненадёжных — тех, кого я в план не брал, — трое, не сговариваясь, встали в периметр, где потребовалось, и спрашивали только «куда» и «чем». Записываю это сюда затем, что легко делить людей на списки, пока тихо. Ночь поделила по-своему, и её списки оказались длиннее моих. В лучшую сторону длиннее — так тоже бывает, оказывается.
Первую волну приняли на периметр. Тюфяк держал фронтальную дугу — не стеной, я запретил стену, — куполками, короткими, точно под удар: научился, ох научился он у меня беречь силу. Гриша работал в дозу, как присягал: жгутики с карандаш, по глазам, по лапам, точечно — и я по Узам чувствовал, как его распирает дать залп, и держал, как держат коня. Один раз не удержал — ушёл у него веер шире положенного, свистуна разнесло в клочья вместе с кустом, — и Гриша сам, без окрика, сжался обратно: почуял через Узы моё «куда?!» раньше, чем я его подумал до конца. Растут. На таком вот и растут, не на плацу. Софья морозила землю перед дугой полосами — твари на льду теряли разгон и ехали к нам боком, как дрова по жёлобу. Аглая с валуна вела огонь всей коробки: «левее!.. девять шагов!.. этого пропустите, он слепой, сам уйдёт!..» — и коробка слушалась её голоса, как слушаются корабельные пушки своего мичмана, хоть мичману четырнадцать и очки треснуты.
Варя. Про Варю кусок отдельный.
Младших — второй год, первогодков из вспомогательных — уводили по коридору вдоль обрыва первыми. И на середине коридора мелочь просочилась-таки сквозь камни снизу, от воды: свистуны, штук шесть, мелкие, да детям и мелкого хватит. И между свистунами и хвостом колонны встала моя дочь.
Я это видел издали — сектор бросить не мог, — видел по вспышкам. Молния у неё была уже не тот дикий хлыст, что бился в сарае из злости. Молния была рабочая: короткая, злая, точная. Раз — и свистун кувырком. Два — второй. Остальные развернулись — твари труса не хуже людей празднуют. Варя стояла в проходе, пока последний малёк не протопал за камни, и только потом отошла сама — спиной вперёд, не оборачиваясь к полю, всё как учили не её, а третий год, а она из-за забора подсмотрела и выучила.
Аннушка. Ну чистая Аннушка, вплоть до разворота плеч.
Потом, у брода, я ей выговаривал — положено. Она слушала, кивала, а под конец спросила только: «Все дошли?» Все, говорю. «Ну вот», — сказала она, и в этом «ну вот» уместился весь