Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дверь неожиданно открылась.
— Сынок, подышал бы ты воздухом хоть немножко! — сказала Фериде-ханым. — И чай готов… Выйди отсюда, посиди со мной чуть-чуть. Воскресенье-то ведь только раз в неделю, а ты и его проводишь, запершись со своими книгами, в сигаретном дыму. Разве это годится? Ты посмотрел бы на себя. Краше в гроб кладут!
— Мама, я чай позже выпью. Сейчас как раз собирался выходить. У Омера сегодня помолвка, — сказал Мухиттин.
— У Омера помолвка? Что же ты мне не сказал? С кем?
— С одной девушкой, — сухо проговорил Мухиттин и пожалел, что вообще открыл рот. «Сейчас она захочет узнать, как зовут невесту, кто ее отец и все прочие подробности», — подумал он и нахмурился, желая показать, что не расположен отвечать на вопросы.
— Чай готов. Я только поэтому и пришла, — сказала Фериде-ханым и вышла.
«Обиделась. Ох уж этот мой дух противоречия! Мог бы и удовлетворить ее любопытство, сказать пару слов. Она бы обрадовалась», — упрекнул себя Мухиттин, но потом подумал, что парой слов мама ни за что бы не удовлетворилась, и, что еще хуже, узнав о счастье Омера, завела бы речь и о других знакомых ей счастливых людях, которые женились или собираются жениться. Говорить об этом мама стала бы, чтобы показать сыну, как она расстраивается из-за того, что он такой несчастный, и намекнуть, что нужно для того, чтобы стать счастливым. «А я все бездельничаю. Вот опять ворон считаю!» Он сидел, по-прежнему уставившись пустым взглядом в закрытую дверь.
Время близилось к пяти. С самого утра Мухиттин сидел за столом в своей комнате, из окна которой открывался вид на Бешикташ (дом стоял на гребне холма). По воскресеньям он работал над стихами. В другие дай по вечерам он тоже иногда писал стихи, но из-за усталости мало что выходило. Да и сейчас не вышло. Несколько часов подряд он писал и зачеркивал написанное, безуспешно пытаясь привести старое незаконченное стихотворение в приемлемый вид.
Встав из-за стола, Мухиттин подошел к окну. В Бешикташ пришла свежая, юная весна. По переулку выходящему на улицу Серенджебей, возвращалась с прогулки семейная пара с детьми. В небе над крышами и трубами стремительно носились ласточки, еще выше чертил круги ястреб. По морю, казавшемуся с такого расстояния спокойным и неподвижным, плыли две маленькие баржи. «Опять не получилось как следует поработать!» Обычно, когда не писалось, Мухиттин спускался в Бешикташ и заходил в какое-нибудь питейное заведение, но сегодня нужно было идти на помолвку, и от этого на душе заранее было тяжело. «Вот так прошел еще один день. Я говорил, что, если не стану хорошим поэтом, в тридцать лет покончу с собой». Сейчас это решение казалось просто в запальчивости произнесенной шуткой, милой глупостью, которую можно простить тому экзальтированному юноше, которым он когда-то был. И все-таки Мухиттин не удержался от того, чтобы подсчитать. «В тридцать лет… То есть в 1940-м. Сейчас весна 37-го, у меня три года в запасе. Этот мой сборник, который никак не напечатают, не так уж важен. За три года нужно многое сделать…»
Осталось три года. Семь лет из десяти прошли, а он так и не почувствовал их вкуса. Тогда невозможно было даже представить, что время пролетит так быстро. Что там семь лет — в те дни он думал, что два года, остававшиеся до окончания инженерного училища, никогда не кончатся. Он чувствовал превосходство над товарищами по училищу. Те на переменах играли в коридорах в футбол, иногда превращали в подобие футбольного поля чертежные столы и гоняли по ним шарики из смятой бумаги, а после занятий шатались по кинотеатрам Бейоглу. Он говорил им, что он, Мухиттин, — новый Достоевский, и наслаждался производимым эффектом. Рефик и Омер казались ему родственными душами: в них тоже все время горел огонь едкой насмешки, питаемый унижением и ненавистью. Они верили в разум и терпимость — так, по крайней мере, Мухиттину тогда казалось. Однажды, когда они втроем сидели в одном из мейхане Бейоглу и изрядно уже набрались, он поделился с ними планом самоубийства. Реакция была именно такой, какую он ждал: на него посмотрели с уважением — ни малейшего следа замешательства или удивления. В то время казалось, что это очень просто — отсечь от жизни все, что могло бы быть после тридцатого дня рождения. Собственно, никто из них и не думал, что будет жить после тридцати.
«Тридцать лет! Через три года!..» По улице шел старик в шляпе. На вид ему было за шестьдесят. Под мышкой он держал стопку газет. Должно быть, возвращался с рынка — сидел там в каком-нибудь кафе, читал газету под стук костей, которые бросали игроки в нарды, потом, поменявшись газетами со своими приятелями-пенсионерами, внимательно прочел все новости. Отец Мухиттина, уволившись с военной службы, проводил время именно так. Еще, конечно, ходил в мечеть. Мухиттин некоторое время размышлял, не идет ли этот старик как раз в мечеть, потом попытался вспомнить, не встречал ли он его когда-нибудь на рынке, Затем оторвался от окна и вернулся за стол. Он знал, что сегодня уже ничего не напишет, и все-таки сидеть за столом было лучше, чем глазеть в окно.
По столу были раскиданы перечерканные листки бумаги с незаконченными стихами, газеты, журналы, сигареты и ручки. Из забитой до отказа пепельницы скверно пахло. «Вот и все… — думал Мухиттин. — Противный запах пепла и кучка скомканных листков. Зачем я себя обманываю? Это все, что после меня останется в мире, который я так презираю… Конечно, есть еще работа, которая нужна мне для денег…» Он взял со стола одну из газет. Старик, возвращавшийся с рынка, наверняка прочитал ее от начала до конца. «Визит премьер-министра во Францию… Успешное завершение переговоров по вопросу о будущем Хатая… Французский парламент выносит вотум доверия кабинету Блюма… В кинотеатре „Сарай“ идут одновременно два турецких фильма… Высокие цены на мыло объясняются дефицитом оливкового масла… Советы доктора Логмана… Испанский город Герника лежит в руинах после бомбардировки авиацией франкистов… Новое охлаждающее устройство „Холодильник“ от фирмы „Братья Бурла“… Курсы валют: фунт стерлингов — 620 лир, доллар — 123 лиры; золото — 1059 лир… Советы доктора Логмана… „Нервин“ — лекарство от болезней нервов, нервного истощения и бессонницы…»
«Вот и я делаю то же самое — читаю газету», — подумал Мухиттин. Отец, выйдя в отставку, скупал все газеты и прочитывал их от первой страницы до последней, чтобы было потом о чем поговорить. Мухиттин чувствовал, как его охватывает равнодушная скука. «Хорошо, но что нужно делать? Как нужно жить?» Однако это были просто слова. Они должны были бы вызвать в нем отчаяние или, напротив, желание скорее найти ответ; но Мухиттин ничего такого не почувствовал. В конце концов, он был поэтом: знал, что слова имеют ценность сами по себе, но не всегда мог осознать, что за ними стоит в реальности.
Ему снова захотелось встать из-за стола, но, взглянув на фотографию отца, стоящую на полке книжного шкафа, он передумал. Эту фотографию в серебряной рамке лет шесть назад поставила сюда мама, он к ней не прикасался. Мюлазым[69]Хайдар-бей был сфотографирован в фотоателье в Бейоглу при полном параде, с саблей на боку. Вскоре после того, как была сделана эта фотография, отец стал жаловаться на усталость, говорил всем, что хочет уйти на покой, в конце концов вышел в отставку и в войне за независимость не участвовал. Во время мировой войны он сражался в Палестине и приобрел известность как меткий стрелок. Три года назад, когда был принят закон о фамилиях, Мухиттин вспомнил о меткости отца и подумал, что фамилия Нишанджи[70]для поэта будет в самый раз. Задумчивый вид, который принял Хайдар-бей, позируя фотографу Мухиттин находил смешным. Выражение лица у Хайдар-бея было такое, какое должно быть у сильного, уверенного в себе мужчины, на губах играла едва заметная улыбка. Но огромные усы с устремленными в потолок кончиками, сабля, задранная выше, чем нужно, потому что ее обладатель был маленького роста, лежащая на столе рука с короткими толстыми пальцами, похожая на забавную безделушку, делали облик Хайдар-бея каким-то жалким. Каждый раз, когда взгляд Мухиттина останавливался на этой фотографии, он начинал думать, что же нужно делать, чтобы не стать похожим на отца, и порой его охватывал ужас. Этот человек, заключенный теперь в серебряную рамку, прожил жизнь впустую. Заурядный офицер, вечно опасавшийся, как бы чего не случилось, так и не выбившийся из стада посредственностей… Но чтобы это понять и избавиться от детского восхищения, понадобилось дожить до восемнадцати лет. Хайдар-бея к тому времени не было в живых уже четыре года.