Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Nicht schiessen! Bin der Kommandant des Lagers! Ich kann nützlich sein! Ich kann viel erzahlen![10]— закричал он подошедшему солдатику.
Тот долго смотрел на елозившего на земле коменданта, а потом повернулся к проходящему капитану.
— Товарищ капитан, тут, извиняюсь, какой-то хуй валяется. Но в большом чине, кажись. Гавкает что-то на своем. Может, разберете?
Поняв, что капитан, к которому обращается солдат, главнее, комендант развернулся к нему и затараторил с новой силой, но тот, не обращая на немца никакого внимания, лишь сплюнул с досады:
— Рядовой Борода, вы, блядь, сюда от самой Украины припехали, чтобы с фашистами о погоде пиздеть? Или, может, желаете бесплатно немецкий выучить?
Солдатик посмотрел на коменданта, развел руками и после вежливого «тогда звиняй» прошил немца короткой автоматной очередью, завершив, таким образом, начатое адъютантом-фанатиком дело.
Прельвитц к тому времени уже давно трясся в грузовике по пути в Берлин. После бесплодного часового ожидания он понял, что коменданта ждать не стоит, и тронулся в путь. В Берлине он честно попытался навести справки о начальнике лагеря, но тщетно, и потому вскоре улетел с секретного аэродрома в Аргентину со всеми драгоценностями, которые ему отдал покойный начальник лагеря.
Все время, пока комендант метался туда-сюда, спорил с идиотом-адъютантом, а позже лежал около опустевшего КПП с простреленным животом, Сухоручко сидел и крематории, болтая на языке жестов с садистом Штайнером. Изредка они ворошили в печах золу, потом разгружали оставшиеся со вчерашнего дня трупы, потом снова сидели, курили и пытались что-то друг другу объяснить. Например, Сухоручко говорил, что, несмотря на то что немцы — сволочи и гады, он их уважает. Потому что, во-первых, они честные, во-вторых, у них есть Ordnung (это слово теперь прочно вошло в его лексикон). Причем и честность, и порядок вытекают одно из другого. Например, говорил Сухоручко, ваши лагеря честно называются «лагеря смерти». Сюда, опять же честно, привозят, чтобы убивать. А не для трудового перевоспитания, скажем, на стройках национал-социализма. Сюда не привозят непонятных людей, подозреваемых в какой-то там антигосударственной деятельности, или фиктивном шпионаже, или тем более вредительстве. Привозят тех, кто конкретно коммунист, военный враг или еврей. Причем евреям не говорят, что вас привезли сюда, потому что вы нам кажетесь подозрительным или у вас белогвардейское прошлое, а честно заявляют: ты еврей, а евреев мы убиваем, о чем мы вас, гражданин такой-то, с удовольствием и информируем. Более того, у нас всякие законы на этот счет приняты, так что не сомневайтесь. Если хотите, можете газетку открыть и почитать. Тогда как в СССР все, наоборот, упирают на дружбу народов, пишут самую гуманную конституцию в мире, а вот порядка никакого нет и попасть в лагерь безо всякого основания проще пареной репы. Конечно, убийство есть убийство, и немцы тоже неохотно афишируют его, и даже пишут на воротах лагерей “Arbeit macht frei”[11], но по крайней мере не врут, как в СССР, что в лагере из тебя хотят сделать полноценного члена общества. А либо сразу убивают, либо перестают кормить и гонят на работу, что, в общем, равносильно убийству. В СССР же тебя подкармливают и даже дают какие-то конкретные сроки заключения, например, пятнадцать лет без права переписки или двадцать пять лет, что, однако, не мешает после двадцати пяти лет заключения припаять тебе еще двадцать пять. При этом можно даже делать номенклатурную карьеру, а все равно никакой гарантии, что тебя не убьют, нет. А в Германии хотя бы есть правила игры. Опять же, в СССР все твердят, что «чужой земли мы не хотим ни пяди», а на деле очень даже хотят. А в Германии честно сказали: мы — сверхчеловеки, остальные — недочеловеки, и вообще мы будем всех завоевывать и убивать. Гуманизмом здесь, конечно, не пахнет, но зато честности хоть отбавляй.
Штайнер из этих разглагольствований Сухоручко ничего не понимал, но на всякий случай сочувственно кивал. Так прошло два дня.
О том, что происходит снаружи, они не знали, потому что Штайнер был после контузии глуховат, а Сухоручко, как обычно, не хотел лезть на рожон. Тем более что Штайнер принципиально не ходил в столовую, а готовил себе сам в подсобке. Когда грохот советской канонады стал слышен даже глухому Штайнеру, он спросил Сухоручко, радуется ли тот приближению своих, на что Сухоручко на пальцах объяснил, что ничего хорошего от своих не ждет. Штайнер так удивился, что ушел в глубокую задумчивость. Потом он решил порадовать хмурого Сухоручко, который ему очень нравился своим спартанским хладнокровием, и подарил ему свой китель. Сухоручко молча надел китель и закурил. После чего Штайнер дал ему свой именной пистолет и попросил пристрелить. Сухоручко долго отказывался, но потом, когда Штайнер жестами объяснил, что он уже стар, чтобы бегать от противника, а за его деятельность в крематории ему, как пить дать, рано или поздно грозит виселица, все-таки пристрелил его. После чего засунул труп Штайнера в печь, а сам сел дожидаться Советских войск.
С этого момента жизненные истории Прельвитца и Сухоручко разошлись окончательно и бесповоротно. И понеслись на всех парусах каждая к своему финалу.
Надо сказать, что в своих пессимистичных прогнозах Сухоручко был, как всегда, прав. Советские солдаты ворвались в крематорий, когда он мирно курил немецкие сигареты, поправляя на плечах фашистский китель Штайнера. Его, конечно, впопыхах чуть не пристрелили, но вовремя разобрались. Впрочем, это ничего не изменило в судьбе Сухоручко. Будь он чуть поумнее, он бы предъявил солдатам полусгоревшие остатки Штайнера и, может быть, даже придумал бы какую-нибудь красивую историю, но он знал, что немецкий китель и его мирное сидение в крематории перевесят любые доводы, и потому даже не стал ничего объяснять. Советская власть церемониться с ним (как и с другими военнопленными) не стала и отправила всех как предателей родины в Соловки. Там несчастный Сухоручко до самой смерти Сталина долбил кайлом замерзшую землю. Но не умер, а в 1953 году был реабилитирован и освобожден. И снова Сухоручко не проявил должной радости, потому что родная партия тут же отправила его как зоотехника (хоть и недоучившегося) к черту на кулички поднимать какое-то совхозное хозяйство, захиревшее за годы войны. На новом месте он проработал несколько лет, не разгибая спины, а вскоре в связи с нехваткой кадров стал даже председателем совхоза. И все было ничего, пока сверху не пришло предписание срочно засеять всю имеющуюся в распоряжении совхоза землю кукурузой. Конечно, Сухоручко был не совсем полноценным в смысле объема мозга, но идиотом все-таки не был. Бросать едва поднятое оленеводство и организованный цех добычи рыбы ради какой-то кукурузы он не пожелал. В своем письме руководству края он образно (и как ему казалось убедительно) объяснил, что сажать на Алтае кукурузу — это все равно что строить военно-морской флот в Тверской области. Наверху, однако, метафоры не поняли и погнали несговорчивого председателя из партии. Партии, в которую его за пару лет до этого силком приняли. Заодно ему припомнили его плен в Штуттхофе и упрекнули в том, что пока «советский народ героически боролся против фашистской гидры, такие, с позволения сказать, солдаты, как Сухоручко, прохлаждались на нарах в немецких концлагерях». Сухоручко, конечно, сильно удивился такой формулировке, но духом не упал и даже отправился в Москву за правдой. Проведя несколько суток в приемных высокопоставленных чиновников, он получил инфаркт и умер, не приходя в сознание. Ни родных, ни близких у него не было, как следовало из истории его жизни. Не обнаружив родственников у умершего, работники прокураторы, не мудрствуя лукаво, сожгли его труп в одном из московских крематориев. Ирония судьбы: избежав сожжения в фашистском концлагере, Сухоручко не сумел избежать его на родине. Много лет спустя в немецких архивах были обнаружены документы, подтверждавшие, что Сухоручко не только побывал в лапах доктора Прельвитца, но и стал единственным пациентом, успешно пережившим операцию по удалению «центра удовольствия». Однако до самой смерти никто (включая самого покойника) не догадывался, что этот центр у него отсутствует. Мужиком он был хмурым и неразговорчивым, как, впрочем, и большинство людей вокруг него, где бы он ни находился — в советском ли лагере, в совхозе ли на Крайнем Севере или в бесконечных очередях у московских чиновников в приемной. Так что он очень даже легко вписывался в любой советский пейзаж. И знать не знал, что у него какой-то там центр удовольствия вырезан.