Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он хорошо помнил тот день, когда отец впервые привел его в это место. Ему было четырнадцать, и выстроившиеся в ряд шлюхи вгоняли его в краску. Он выбрал девушку с черной кожей, с черными волосами, с черными как ночь глазами. Выбрал, чтобы рассказать об этом своему единственному другу. Такому же черному, такому же послушному, как и эта женщина. Негритенок слушал, открыв рот, и Бобби видел, как блестят его глаза.
– Она ласкала меня своим ртом, Сопля! Представляешь?! Ртом!
– И тебе понравилось? С женщиной?
Бобби кивнул. Негритенок помрачнел.
– Скоро ты вырастешь и забудешь меня.
– Скоро я вырасту и смогу забрать тебя с собой.
– Мадам Себила никогда не позволит тебе сделать этого.
– Мадам Себила несколько лет не выходит из своей комнаты. Думаю, когда настанет время, червяки уже сожрут ее заживо, оставив лишь косточки.
Они обнялись…
Пит что-то скрипел и скрипел о своей жизни…
Ивона. Бобби редко называл ее «мама», но в тот день он готов был на все, лишь бы она прекратила этот кошмар. Сопля. Бедный-бедный Сопля! Он стоял на коленях, а Ивона хлестала его оголенную спину плетью, и алая кровь текла по черной коже. Он не сопротивлялся. Не пытался бежать. Лишь только вскрикивал, глотая слезы. А Бобби… Бобби умолял мать остановиться. Кричал что-то, плакал.
– Ты мне противен! – Ивона оттолкнула сына от себя и ударила плетью по лицу.
Кожа на лбу лопнула, и кровь потекла в глаза. Теплая, густая. Бобби испугался, что ослеп. Вскочил на ноги и побежал куда-то с дикими воплями. Ему было шестнадцать, и это был последний день, который он провел в доме мадам Леон. Он убежал к Питу, затем к родственникам своей матери в Вирджинию, но и там не смог остаться дольше, чем на пару дней. Южане. Он ненавидел их и все, что с ними связано, и это была первая ненависть в его жизни. Дикая, безудержная. И лишь Марджи смогла успокоить пылающий в нем огонь. Лишь Марджи…
Пит налил выпить. Они закурили. Старик жаловался на детей и впавшую в старческий маразм жену…
Филадельфия. Бобби поселился в этом городе, потому что Марджи выбрала этот город. И Бобби любил этот город, потому что Марджи любила. Он хотел быть похожим на нее. Хотел быть частью ее. Обнимать ее, как сын обнимает мать. Понимать, что в нем течет ее кровь. Знать, что она дала ему жизнь…
Женщина. Кларисс. Она была старше его на семнадцать лет. Бездетная вдова, тщетно пытавшаяся родить ему ребенка. Марджи сказала, что он не должен винить ее за это. Но он винил, несмотря на то, что пытался себя заставить не делать этого. Кларисс умерла спустя два года от потери крови после очередного выкидыша, и Бобби снова остался один. Марджи приехала на похороны. Он плакал всю ночь, уткнувшись ей в колени. Она гладила его по голове. Он целовал ее руки, ладони. Она говорила, что все наладится. Он говорил, что ему незачем жить. Она говорила, что ему не ради чего умирать. Он умолял ее остаться. Она говорила, что никогда не причинит ему боль. А потом… он поцеловал ее.
Он чувствовал, как напряглось ее тело. Чувствовал, как с этим телом напрягся весь окружавший его мир. Ее дыхание было теплым. Он отыскал своим языком ее язык. Уложил на кровать. Расстегнул ее платье, освобождая грудь. Снял с себя рубашку и прижался к ней. Горячая кожа вызвала дрожь. Марджи закрыла глаза. Бобби замер, перестал даже дышать. Затем вздрогнул пару раз и зашелся слезами. Он рыдал, как младенец, а Марджи прижимала его к груди, боясь пошевелиться.
– Ты мог быть моим сыном, – шептала она. – Моим настоящим сыном…
– Что мы наделали?! – стонал Бобби.
– Ничего, – Марджи гладила его густые, влажные от пота волосы. – Ничего. Это всего лишь сон. Сон. Сон…
И Бобби верил…
* * *
Странная это была комната. Четверть века она проглатывала людей, меняла и выплевывала совершенно другими. Комната без окон, где не было ничего, кроме кровати и дьявольских картин. Пит видел их лишь однажды, когда Маккейн привез их из дома мадам Леон. Большие, вставленные в золоченые рамки холсты. Они превратили комнату в галерею боли. В выставочный зал безумия. Маккейн называл это живописью. Ивона – зеркалом души. Но для Пита это был настоящий Ад в его пропахшем спермой и потом публичном доме. И если это действительно было зеркало, способное показать его душу, то он пожелал бы стать слепцом. Он видел, как рождаются тени, как дьявольские твари пробираются в этот мир сквозь щели его дома. Извиваются, стонут, кричат, как новорожденные, а потом задыхаются, умирают, распадаются на части, словно тысячи зеркал, и в каждом осколке ты видишь свое лицо – дикое, безумное, которое уже не принадлежит тебе. Оно стало частью этого Ада, и что-то внутри тебя неустанно шепчет: «Еще раз. Еще один раз!».
– Какого черта, Дэнни?! – Пит готовился к этому разговору слишком долго, чтобы в нужный момент можно было собраться с мыслями. Прелюдия затянулась, поэтому, когда пробил час откровений, было больше чувств и эмоций, нежели логики и обоснованных аргументов. – Это же настоящее безумие! Настоящее безумие!
Маккейн налил ему выпить.
– Мы все кому-то служим, Пит.
– Не говори мне, что кто-то может служить этому! – он заглянул в глаза Дэнни. – Нет. Не может быть!
– Тебе нечего бояться, Пит. Это всего лишь сила. Это всего лишь власть. Наша власть. – И Маккейн рассказал ему историю этих картин. Древнюю. Кровавую.
– Они превращают слабых в рабов, а сильных делают своими отцами. Себиле нужно второе. Мне – первое.
– Это сущий Ад, Дэнни. Мы продаем им свои души. Свои души. Души…
Маккейн достал вторую бутылку, и когда они едва держались на ногах, отвел его в эту комнату.
– Прости, друг, но я не могу отпустить тебя.
И вместе, рука об руку, они окунулись в Ад. Пит видел ворота. Видел Райские кущи. Видел женщин таких прекрасных, что у него слезились глаза от их красоты. И видел море крови. Она обволакивала их. Проникала в них. Она знала все мечты. Все желания. И они пили ее: жадно, страстно. Верные слуги. Дикие и необузданные в своих фантазиях. И не могли остановиться…
А потом… Дэнни показал Питу дом художника. Показал чудовищные картины. И ужас наполнил Пита. И сам Ад пришел за его душой. И лица. Тысячи лиц на стенах, полу и потолке смеялись над ним. И он был одним из них. И он смеялся над самим собою – маленьким, сморщенным, хнычущим и наделавшим от страха в штаны человеком. Он хотел убить себя. Больше всего на свете ему хотелось воткнуть нож в глотку этому ничтожеству, этой двуногой твари по имени Питер Самерсхед. И он метался по огромному миру в поисках оружия, чтобы привести приговор в исполнение.
– Нет, Пит. Не сейчас, – остановила его женщина, красивая, как море, желанная, как небо. Здесь, в этой утробе страсти, Себила Леон была самим совершенством. Обнаженная, идеальная.
– Кто ты? – шептал Пит, купаясь в ее взгляде, словно в солнечной ванне. Она не была женщиной. Нет. Она была чем-то большим. Чем-то настолько огромным, что по сравнению с ней любовь всего мира была не более чем каплей в этом безбрежном океане страсти.